в ладони которого вбиты, как гвозди,
шприцы отчаявшихся наркоманов…
Быть может, об этом пророчески думал
художник великого кватроченто,
нарисовав на холсте не Христа,
а только пустую его оболочку?
Тогда еще не было ядерной бомбы
и ее лицемерной дочки —
нейтронной,
но если не бомба нейтронная,
кто же
на этой картине,
такой современной,
навек уничтожив Христа самого,
кожу его приберег для пошива
сапог,
кошельков
и хозяйственных сумок
в грядущих освенцимских мастерских?
И я крикнул Христу сквозь рев самолетов:
«Христиане с бомбами —
не христиане!
Убийцы людей —
это христоубийцы!
Чего ты добился?
Ты распят, и только…
Зачем ты сказал,
что все люди – братья?
Зачем восходить на голгофы,
если
голгофой атомной кончится все?!»
И закружились блоковской вьюгой
все послезавтрашние газеты,
и тихо к Христу подошла моя мама,
кожанкой воинствующей атеистки
его опустевшее тело прикрыв,
и выдохнула нечаянно:
«Бедный…»
Бедности нет,
где не существует богатых.
Я рос, не думая,
богатый я или бедный.
Но в послевоенной Москве
появились первые богатые дети,
И я задумался…
Это были стиляги —
наоборотная тень
кубанских казаков,
плясавших тогда на экране,
где сладенького счетовода
играл молодой актер,
пряча под смушкой кубанки
мысль о захвате Таганки…
Я увидел стиляг на одной из елок в Колонном.
Их волосы были приклеены к маленьким лбам брио —
лином,
галстуки —
как опахала из павлиньих перьев,
ватные плечи
похожих на полупальто пиджаков,
ботинки вишневого цвета
на рубчатой каучуковой подошве,
презрительный взгляд
поверх магазинно одетых людей…
А на моих плечах
был кургузый пиджачок