в блеклых пятнышках чернил.
После худенькие плечи,
бедный ситцевый наряд
и глаза, в которых свечи
декабристские горят.
И с отцовской тайной болью
он подумал: будет срок,
и неловко бросит бомбу
та, что бросила цветок.
И, тревожен и задумчив,
видел он в тот самый день
тени Фигнер и Засулич
и халтуринскую тень.
Он предвидел перед строем,
глядя в сумрачную высь:
бомба мир не перестроит,
только мысль – и только мысль!
Халтурин третью ночь не спит.
Он болен – кажется, серьезно,
а под подушкой дышит грозно
его крамольный динамит.
И ядовитые пары
ползут, ползут от динамита,
и снова кашлем грудь изрыта,
и ядом легкие полны.
Чем будет этот динамит?
Неужто он его прославит,
но, как его, других отравит,
а вовсе не освободит?
Глаза куда-то вдаль вперив,
рукой, привычною к рубанку,
сдирает мокрую рубаху,
и вновь щекой – на спящий взрыв.
Сомненье гложет и грызет.
В душе, сшибаясь, полыхают
Кропоткин, Маркс, Бланки, Плеханов,
и некто новый, кто грядет.
На мир лакейства и господства
тот некто, мыслью замахнется,
вновь на дыбы Россию взвив…
Но будет ли спасеньем взрыв?
Ярмарка!
В Симбирске ярмарка!
Почище Гамбурга!
Держи карман!
Шарманки шамкают,
а шали шаркают,
и глотки гаркают:
«К нам,
к нам!»
В руках приказчиков
под сказки-присказки
воздушны соболи,
парча тяжка,
а глаз у пристава
косится пристально
и на «селедочке»[7] —
перчаточка.
Но та перчаточка
в момент с улыбочкой
взлетает рыбочкой
под козырек,
когда в пролеточке
с какой-то цыпочкой,
икая,
катит
икорный бог.
И богу нравится,
как расступаются
платки,
треухи
и картузы,
и, намалеваны
икрою паюсной,
под носом дамочки
блестят усы.
А зазывалы
рокочут