веки Стенькины закрыть он хотел.
Но, напружившись,
по-зверьи страшны,
оттолкнули его руку зрачки.
На царе
от этих чертовых глаз
зябко
шапка Мономаха затряслась,
и, жестоко,
не скрывая торжества,
над царем
захохотала
голова!..
БРАТСКАЯ ГЭС ПРОДОЛЖАЕТ:
Пирамида,
тебя расцарапало?
Ты очнись —
все это вдали,
а в подъятом ковше экскаватора
лишь горстища русской земли.
Но рокочет,
неистребимое,
среди царства тайги и зверья
повторяемое турбинами
эхо стенькиного «Не зазря…»
Катерами швыряясь и лодками,
волны валятся,
волоча
и рябую улыбку Болотникова,
и цыганский оскал Пугача.
Я всю душу России вытащу,
я всажу в столетия бур.
Я из прошлого светом выхвачу
запурженный Петербург.
Над петербургскими домами,
над воспаленными умами
царя и царского врага,
над мешаниной свистов, матов,
церквей, борделей, казематов
кликушей корчилась пурга.
Пургу лохматили копыта.
Все было снегом шито-крыто.
Над белой зыбью мостовых
луна издерганно, испито,
как блюдце в пальцах у спирита,
дрожала в струях снеговых.
Какой-то ревностный служака,
солдат гоняя среди мрака,
учил их фрунту до утра,
учил «ура!» орать поротно,
решив, что сущность патриота —
преподавание «ура!».
Булгарин в дом спешил с морозцу
и сразу – к новому доносцу
на частных лиц и на печать.
Живописал не без полета,
решив, что сущность патриота —
как заяц лапами стучать.
Корпели цензоры-бедняги.
По вольномыслящей бумаге,
потея, ползали носы.
Носы выискивали что-то,
решив, что сущность патриота —
искать, как в шерсти ищут псы.
Но где-то вновь под пунш и свечи
вовсю крамольничали речи,
предвестьем вольности дразня.
Вбегал, в снегу и строчках, Пушкин…
В глазах друзей и в чашах с пуншем
плясали чертики огня.
И Пушкин, воздевая руку,
а в ней – трепещущую муку,
как дрожь невидимой трубы,
в незабываемом наитье
читал: «…мужайтесь и внемлите,
восстаньте, падшие рабы!»
Они еще мальчишки были,
из чубуков дымы клубили,
в мазурках вихрились легко.
Так жить бы им – сквозь поцелуи,
сквозь