– Да нет, – ответил я.
– Значит, собирается болеть. Представляете, вы стоите на сцене, читаете стихи, а он у вас вдруг заболел. Давайте-ка я его удалю. Этот зуб совсем простой.
Галя уговорила меня.
Сначала укол в десну. Почти не было больно. Потом совсем не было больно. Но зуб не поддавался. Дантист обливался потом, но все напрасно. Анестезия закончилась. Он продолжал орудовать, кроша мой зуб уже по кусочкам. Боль была дикая. Вся эта мука мученическая длилась часа четыре. Собственного зуба я так и не увидел. Все вокруг было засыпано его окровавленными крошками.
– Первый такой случай в моей практике, – сказал дантист, обессиленно рухнув в кресло. – Простите.
Когда утром я взглянул на свое лицо в зеркало – я ужаснулся. Правая щека вздулась – она была сине-багровой.
Буцериус вызвал другого врача – он вынес приговор: неделя постельного режима и всякие лекарства, чтобы спала опухоль. В таком виде появляться на людях, а уж тем более выступать было невозможно. Все концерты, интервью, фотографы, официальные визиты были отменены.
Все-таки прорвался атташе по культуре из нашего посольства, оставил мне телеграмму-молнию из ВААПа (тогдашний комитет по охране авторских прав): «Срочно напишите и вышлите для выходящей в США книги Ваших стихов Вашу автобиографию. Договор от Вашего имени мы уже заключили. Для скорости отправляйте эту автобиографию заказной бандеролью издательству Даттон». Далее следовал адрес. Книжку стихов в Америке мне, конечно, очень хотелось выпустить поскорей.
Что мне было делать? Ничего не оставалось, как писать.
Попросил у Буцериуса пишмашинку с русским шрифтом. Как по волшебству тут же появилась.
Сначала все шло туго, потом все пошло легче, легче, легче – появилась даже опасная неконтролируемая легкость, когда пропало сопротивление материала – это чувствуется, кстати, по книге – ее главы неравноценны: кое-что написано как вприпрыжку. Черновиков почти не было. Да и времени на них не было. Я писал, выговариваясь, как в исповеди. В этой автобиографии много наивного и по-детски самохвалебного. Но зачем мне притворяться? Я таким и был, да и сейчас еще такой, как говорит мне моя жена Маша. Я писал, как будто продолжал тот разговор с девушкой со значком Вестминстерского аббатства с надписью по-английски и по-немецки «Never again!».
Гитлеровский фашизм пал. Но мир был идеологически расколот надвое – на социализм и на капитализм, как и сама Германия. Мне так хотелось соединить эти два мира, чтобы снова не кончилось чем-нибудь, хоть чуточку похожим на фашизм. Фашизм, какими бы другими названиями он ни прикрывался, все тот же – когда возникает стадное, животное, беспощадное «кто не с нами, тот против нас». Коммунистическое оно или антикоммунистическое, какая разница – все равно это фашизм. Любая инквизиция, преследующая любую непохожесть – расовую, религиозную, политическую, психологическую, даже вкусовую – это фашизм. Любой неизлечимый завистник – потенциальный фашист. Любой, кто ставит себя выше других, – это потенциальный