Помолчали. Филипп шевелил невод, монах перебрасывал чётки. Послышались фырканье лошадей и весёлые негромкие голоса.
– Идут птенцы, – пробормотал монах. – Репей с можжевельником.
Показались, прошуршав ветвями, Малыш и Адония, в мокрой совершенно одежде и с мокрыми волосами.
– Напоили и вымыли, – блеснув зубами, широко улыбнулась девочка.
– Коней или себя? – рассмеялся, взглянув на них, рыцарь.
– Она первая толкнула, – быстро заявил Маленький.
– Ладно вам, дело не ждёт, – не дал рыцарь завестись спору. – Невод готов, рыба не даёт покоя, всё время про вас спрашивает.
Слова больше произнести не успели, а Адония, стащив с себя и разметав в стороны одежду и снаряжение, подхватила край невода и бросилась через речушку. Вспыхнуло и засверкало перед спутниками юное, выпуклое, медовое тело. Рыцарь с усилием отвёл глаза, негромко сказал монаху:
– Сколько смотрю – никак не могу привыкнуть…
– Неописуемо хороша, – так же тихо согласился с ним монах. – Лицо, правда, несколько простовато, но то и ценно. Чистое, правильное – и незаметное. Вот только эта синь в глазах…
– Да, но когда без одежды – лицо теряет значение совершенно, – вздохнул, отворачиваясь от реки, рыцарь. Усмехнулся многозначительно: – Бедный барон!
И, продолжая бормотать – “барон, барончишко, барончик”, – сбросил одежду, оставив на себе лишь пояс с ножами. Потом ушёл вверх по реке, вытянул из чащи громадных размеров сук и медленно стал возвращаться, что было сил колотя им по воде. Он далеко ещё не дошёл до невода, а вспугнутая им рыба уже ударила в ячею. Подростки, почувствовав несколько весомых толчков, принялись стремительно заворачивать невод в кошель, с недетской сноровкой и силой.
– Есть, есть! – радостно засмеялись они, выползая на берег и подтаскивая за собой перепутанный, с донным илом мокрый ячеистый ком. Малыш и Рыцарь, растягивая края сети, занялись бьющимся в ней живым серебром. Адония же, смыв со ступней песок, натянула свои длинные, мягкие, коричневые сапоги и, имея на себе из одежды эти лишь сапоги, с ремешками, со шпорами, принялась плясать на прибрежной гальке, раскинув руки, кружась, подняв к солнцу лицо. Она создала себе ритм из лёгкой какой-то песенки без слов и кружилась, перемежая такты песенки хрипловатым, вскрикивающим смехом, нарочно расширяя глаза и ловя ими, широко открытыми, при каждом повороте, бьющее в них солнце. Наконец, кружение свалило её. Она пала на четвереньки и минутку стояла, всматриваясь в расплывающиеся перед ней камешки. Восстановив способность к равновесию, она поднялась, всё ещё чуть покачиваясь, подошла к монаху, села на песок рядом с его камнем.
– Можно спросить, патер? – сказала почему-то охрипшим вдруг голосом.
– Спроси, дочь моя, – кивнул капюшоном монах.
– Я взрослая, патер? – часто дыша, продолжила она. И добавила, как бы напоминая: – Мне зимой уже было семнадцать.
– Понимаю, о чём ты, – снова кивнул монах.
– Да,