На самом деле Андре был настороже. Мона это чувствовала. Он попросил ее поменьше ездить по городу с Люси. «Будьте в пределах резиденции, постарайтесь не выходить». В этом белом Сайгоне, который днем и ночью защищали белые стены и белые люди, вооруженные до зубов, жизнь оставалась мирной и неспешной.
Мона наслаждалась спокойствием анклава; она нежилась в шезлонге на берегу бассейна. Каждую субботу они с Люси облачались в купальники, и мать учила девочку плавать. Вода в бассейне была голубой и теплой, двадцать восемь градусов. Когда Люси засыпала, Мона плавала взад-вперед по дорожкам, чтобы фигура была идеальной, как у сирены, сидела на солнце, чтобы освежить загар. За стенами рушился город, разделенный по молчаливому соглашению на две части воображаемой чертой, которую никто не решался преступить, и граница эта определялась цветом кожи – только им. Белые – на улице Катина, желтые – в другом месте, дальше, как можно дальше. Прежде всего следовало соблюдать спокойствие; да и в резиденции было так уютно, так приятно. Однажды Люси забеспокоилась, глядя на загорелую кожу матери: не становится ли и она тоже желтой? Что будет, если отец это увидит? Мона рассмеялась и успокоила девочку. Андре не свойственны были такие слабости. Он целовал ее в плечо, туда, где бретелька купальника оставляла на коже незагорелый след, похожий на белоснежную ленточку. И жизнь катилась дальше, мирная и неспешная, сладкая жизнь. Сайгон был раем. И вообще весь Индокитай был раем.
Какая ложь.
Начиная с 1945 года Мона терпела жизнь в Индокитае только ради Андре. Раньше, до японского военного переворота, она обожала эту страну, да. Но война все разрушила. Если бы она могла, она бы бежала отсюда – в Африку, например, вот куда ее, и правда, тянуло. Но Индокитай вновь настиг их. Она просила мужа обещать ей одно: никогда не возвращаться в Ханой, город, где она умирала по сто раз на дню и по сто раз на дню думала, что теряет его. Он обещал. Иногда, лежа в кресле, она смотрела на дочь. Люси кружилась, хохотала, как безумная, прыгала в воду, поднимая фонтаны брызг. В ее возрасте что еще делать, если не бегать сломя голову по саду, истово грызть сладости и потом пересчитывать зубки, не сломала ли какой-нибудь один ненароком, гладить всех бездомных кошек в округе, спать днем посреди летней духоты. Тени мертвых не преследовали ее: детство было щитом, который ее защищал. Все ужасы лагеря уже стерлись из ее памяти. Это было хорошо. Но забвение внушало Моне ужас.
Однажды