Укладывался на разостланных по земляному полу шинелях мой противотанковый взвод, он распростился с бабкой Груней, старуха убралась на свои кирпичики, на свою соломой обогретую печь. Осталась Настасьюшка, она сидела возле кровати, возле своего зернышка и тихо всхлипывала. С чего? Почему? Никто не знал, никто не мог знать.
Темная вода во облацех, темны и бабьи торопливо спрятанные в подол молчаливые слезы.
Бросил на пол меховую безрукавку, хотел было укрыться ее овечьей шерстью, но мой помощник старший сержант Ковалев подозвал меня к наполненному кашей котелку.
Пожалуй, за все время пребывания в армии (в тылу и на фронте) я полностью удовлетворил насущные потребности своего желудка. Думаю, досыта наелся и Тютюнник, иначе он не лежал бы так смирно и не смотрел бы на расклеенные по потолку газеты со снимками приехавшего в Москву Риббентропа, а также с текстом договора о ненападении и взаимном сотрудничестве между Советским Союзом и Германией.
Глянул на притихшую Настасьюшку, на ее пшеничное зернышко и – обжегся, обжег себя той слезой, что выкатилась из бездонного омута, что светилась на его опущенных ресницах.
Почему-то опять потянуло на улицу, застегнул безрукавку и в одной безрукавке вышел на мороз под аспидно-черное, в крупных звездах небо. Мне показалось, что я опустился в какой-то глубокий колодезь, и, если б не снег под ногами, я бы не мог подумать, что мои валенки на поверхности земли, что я в Левой Россоши – земля не ощущалась, не виделась, сплошная колодезная темь. В такую темь невольно устремляешь себя к небу, к звездам. На какое-то время я забыл о войне, забыл о том, что я командир взвода противотанковых ружей, я возношусь к созвездию Геркулеса, иду по Млечному Пути…
– Стой! Кто идет? – послышался чей-то голос.
– Свои.
– Кто свои?
Говорю свою фамилию, свою должность, возвращаюсь к самому себе, вновь приближаю себя к Тютюннику, Наурбиеву, Адаркину…
– Это вы, товарищ лейтенант? – нет, не Тютюнник спросил, спросил Заика, он услышал всхлип тяжело открывшейся двери, услышал дыхание вошедшего вместе со мной круто завернувшего мороза.
Все так же горит лампушка, топится грубка, я сажусь на скамейку, молча гляжу на спящего Адаркина, Фомина, гляжу на Загоруйко, я еще никогда не видел, чтоб кто-то из них так самозабвенно отдавался сну, сказалась отдаленность от передовой, безопасность сказалась.
– А вы что не приляжете? – пропела со своей кровати припавшая к пшеничному зернышку Настасьюшка.
А и впрямь, почему я не прилягу, почему то и дело выбегаю на улицу, подолгу пребываю на морозе? Наверное, потому, что я считаю себя виноватым перед тем же Адаркиным, перед тем же Фоминым за ту тревогу, которую я затеял без какой-либо надобности, скорей всего, по глупости…
Треснул огонек в лампушке (по всей вероятности, от соли), треснул так, что я вздрогнул, вот ведь как получается, на передовой