Непрочное стекло
привычно разобьётся,
и в реку хлынешь ты,
почуяв плоть земли.
Всего лишь двадцать дней!
…Волнуйся за погоду…
Каких-то двадцать дней!
…Уютно и тепло…
А ты опять мутишь
в аквариуме воду,
вздыхаешь по ночам
и тычешься в стекло…
Старый двор
Жёлтый холст вечернего окна,
голых веток глянцевый рисунок.
Одолела листокосный сумрак,
потекла по шиферу луна.
Там, на крыше, странная погода:
сохнет, как на солнышке, вода.
Там на мятой шляпе дымохода
греется промокшая звезда.
Крыша! – воробьиная галёрка
и мяучьи тайны до утра.
Чердака окошко – как «суфлёрка»
перед сценой старого двора.
Старый двор!
Теплы твои подъезды,
на крылечках щелится трава.
Тридцать три ступеньки здесь до детства,
до двери, где ромбик «22».
Тридцать три – просчитано игриво
пятками худого сорванца.
Тридцать три – до матери счастливой,
до живого – дверь толкни! – отца…
Мне туда никак не возвратиться,
как в давно затопленный забой.
Только память по ступенькам мчится,
змей бумажный тянет за собой.
Что ей там чужие люди скажут
с жизнью недавнишнею, иной?
Что косяк, наш ростомер, закрашен,
нет давно и печки дровяной?
Выброшены с ржавого балкона
самокат громовый в две доски
и в коробке из-под патефона –
гильзы, марки, фантики, крючки?..
…Словно листья, о́кна в тьму осели,
и под отогревшейся звездой
долго ходит во дворе осеннем
странный мальчик – тучный и седой.
Он давно живёт в высотном доме
с крышею без кошек и без тайн,
иногда лишь, будто на пароме,
приезжая в давние места,
в старый двор, где нынче тишь остыла
и пуста лавчонка в стороне,
где ему расплакаться не стыдно
с памятью своей наедине.
«В любой печали есть надежда…»
В любой печали есть надежда.
Вдруг вспыхнет среди туч звезда
и засверкает так, как прежде,
в те синие твои года.
Пусть ноет хлюст, скрипит невежда, –
их ду́ши илом занесло.
В любом сомненье есть надежда,
не обращай его во зло.
Забрось фальшивые одежды
и бутафорскую тоску.
Она жива, твоя надежда,
на