А Ельцин уперто продолжал долдонить, что несправедливость, творящаяся при застое, продолжается. Что привилегии, которые имела партноменклатура, по-прежнему колют глаз народу. Что цивилизованные формы общения заменены на подозрительные отношения.
Его в ту пору совершенно не интересовало хаотическое состояние экономики. Он должен был прослыть борцом с мафией и примитивным национализмом.
И вот однажды, поняв, что непопулярность его действий достигла желаемой точки, группа высокого уровня, которая его обслуживала, в один голос сказала: «Пора!»
Он побывал в тот день на Политбюро, опять сцепился там с Лигачевым и Соломенцевым. Увидел, что Горбачев так и не догадывается, зачем весь этот демарш, и приступил к тому, что давно зрело в недрах его подкованных на политических ухищрениях дружков.
В свое время, когда ему это было болезненно внушено, он недоуменно воспринимал почти что каждое, по этому поводу сказанное слово.
А образчик перед ним маячил нешутейный – сам Сталин.
– Поймите, – кричал один из горячих оппонентов. – Иосиф Виссарионович семь раз подавал в отставку. Семь!
Ельцин тупо глядел на собеседников.
А они ему точали, что первый раз Сталин запросил «пардону» еще до смерти Ленина. А второй – сразу после нее. И так до самого пятьдесят второго года, когда сразу после девятнадцатого съезда он на Пленуме стал говорить, что стар и ему тяжело руководить страной.
Но все отлично знали, что Сталин никогда не собирался покидать своих постов. Он хотел единственного, чтобы его просили остаться, и этим самым как бы подписывались под собственной беспомощностью перед лицом великого из великих.
– Но ведь я же не Сталин! – упирался Ельцин.
Но шептуны, на этот раз возвысившие голос, доказали:
– Горбачеву не с руки удалять вас сейчас от себя. Ведь он, явно заигравшись с демократией, теперь ищет хоть какого-то случая, чтобы показать ее образчик.
Так родилось решение.
По дороге в свой кабинет Борис Николаевич нарочно повстречался с некоторыми из своих приближенных, чтобы они потом могли подтвердить, что он находился в жуткой депрессии и почти не отвечал за свои поступки.
В кабинет вошел, однако, спокойный и уверенный в себе, чистый лист бликовал на его всегда безупречном столе.
2
Размашисто далась только одна фраза: «Уважаемый Михаил Сергеевич!» Все прочее, как горчайший напиток, было не проглотнуть. Тем более что казалось, чем-то была поувечена тишина, словно кто-то обреченно гнал неподобранные под мотив звуки рояля.
И – с усилием – он выдавил из себя ту правду, которая еще не приобретала ядовитого привкуса: «Долго и непросто приходило решение написать это письмо».
Но именно вот такой полуфразы как бы ждало вдруг проснувшееся