– Он выстрелил себе в ухо! – на запыхливости сообщил Абайдулин и сморщился так, словно через мгновение сам должен был бы сражен именно сюда.
Потом он, не ведая зачем, стал вспоминать подробности своей прошлой жизни, словно они сейчас имели какое-то значение. Особенно то, как он когда-то помог соседскому мальчишке приладить голову к снежной бабе. И вообще, как неусидчивость, поспешность и вообще суета одряхляли стройность намеченного им течения дня, где за пробуждением шла зарядка, за зарядкой утренний туалет, потом завтрак, прогулка, письменный стол, обед…
Георгий, не ведая зачем, но поощрительно улыбнулся, и тогда старик задушевно произнес:
– Жениховство свое я сносил стойко, с девками не якшался, друзей избегал. Про карты и думать забыл. А вот вином порой баловался. Для смелости. И для красноречия. С самим собой.
Он на минуту умолк, словно проверяя, не очень ли далеко отвернул мыслью от той колеи, которой себя стремил, и продолжил:
– Ужинá взглядов была убийственной! Тут столовались все, у кого в кармане копейка с копейкой встречалась реже, чем блудный сын со своими родителями.
За окном мутно блек закат, и Прялин хотел спросить, когда же будут похороны или вообще какой-либо ритуал прощания с покойным, ибо понимал, что душа старика была искривлена возрастом, потому все, что воспринималось другими напрямую, для него доходило через уродливую приставку прошлого.
И он расшатанно поднялся, видимо, все же застигнув себя за тем, что побочная мысль, отщелкнувшаяся от общего течения думы, была далека от того, зачем он сюда пришел.
Поэтому он про себя перечел, видимо, им написанное и, ухнув, разорвал.
– Нет! – сказал. – Не могу поверить, что его…
И – не договорил, может быть, опять его памятью откачнуло не туда куда надо.
А потом Прялин уехал на эту дачу.
День отсырел где-то к обеду. И не дождь тому был причиной, и даже не туман. Просто отволг воздух. Встрепенулась чуть привяленная жарою зелень, и влажно задышала львиная пасть пораженного грозою клена, который, свихнувшись в комле, подвспучив и чуть подвывернув землю, но не оголив корня, остался стоять в этой львиной позе.
Только тут Георгий неожиданно поймал то ощущение, с которым пребывал последнее время. Он не хочет видеть мертвым Деденева. Его простреленную голову, изуродованное, теперь наверняка замотанное, ухо и жестковатые, видимо, сведенные в суровость губы, которые когда-то сразили его слух своим, как теперь выяснилось, прощальным поцелуем.
Он мутно признался, что еще и боится всего случившегося. Боится оттого, что какая-то неведомая подоплека жила последние дни в их идущей к финалу дружбе. Он вспомнил, как накануне звонил Деденеву. В трубке долго зрела и томилась тишина. И была она разнотонной: то до звона натянутой и тревожной, то басовито опущенной, как сошедшая с колка верхняя гитарная струна и действующая на слух успокаивающе и томно.
Потом