– Коську-то? – переспросил дед. – Да его тут все, почитай, и повдоль и поперек знают. Сколь он по селам всего понастроил-напомастырил.
– А сам он, – осторожно начал Георгий, – какому-либо ремеслу касательство имеет?
Он ругнул себя, что начал подстраиваться под говор старика.
– А как же? – все так же тягуче ответил тот. – С топором-то, как артист, ловок!
– Ну а слух есть, что сам он по стропилам не лазит?
– А зачем ему это делать? – удивленно устремил на Георгия свой взор дед. – У него же – бригада.
– А что, бригадиру можно не вкалывать?
– Смотря какому? Коське – можно.
– Это почему же?
– Да потому, что он все организовал, поставил на козанки, зачем же еще мельтешить? Ведь вон первый секретарь и председатель исполкома тоже не засучают рукава, коль призывают бахчи полоть.
И Георгий вспомнил одного первого секретаря, которого встретил на плантации с мотыгой. И уже через минуту понял, что взял он ее не оттого, чтобы своим примером воодушевить, а от бессилия, почти что так, как утопающий хватается за соломинку.
Опять почему-то Георгию вспомнился тот бугор, мимо которого только что прошел. И привиделся он не затем, чтобы попасться по нему воспоминанием и представить картину своего, как ему тогда казалось, грехопадения, а удивиться безмерности повторяемости. Ведь и тут, наверно, случалось, игровали слабые на передок бабенки, перенимая какого-либо заблудца или еще не отрезвезшего пьяницу.
Ну почему все так повторяемо, заряжено на одинаковость?
А вот то, что он увидел вот здесь, на берегу, эти уставленные на воду безглазые взоры – в новинку, они своей безжизненностью как бы оживляли все вокруг, рушили ту материковую закостенелость, которая марко ловила в свое лоно серых ворон, пестрых сорок и нарядных перьем, коль повезет этим быть прошитой, сизоворонок.
Эти статуи не только преобразили берег, они вспугнули память, увели ее далеко отсюда, в те опустошенные людской заботой сады, что еще рябели листвой и кое-где дразнились незамеченными съемщиками яблоками и грушами, а вообще в их облике виделось покойницкое умиротворение и грусть.
Отойдет день, и в пересверке огней заворочается ночь. И сгинет из взора все прочее, что умягчало взор и успокаивало душу. И вот уже тревога и страх сквозняком начинают проползать где-то совсем рядом.
То состояние, которое Георгий поймал сегодня утром, как бы раздвоило его жизнь на две неравные половины. Одной он жил здесь, в глухомани, куда его занесло, на берегу этой невзрачной, но наполненной каким-то особым смыслом речки, другой там, в ведомом, но сейчас неблизком далеке, где все живое чуть подотмерло, чтобы устояться в воспоминаниях. Ведь нельзя в сознании запечатлеть, скажем, ветер, который оставил взмах крыла птицы. Или как увидеть степь, что