«Я что-то не слышала, чтобы у нас в лагерях сочинялись стихи – только вирши».
Припомним наугад, на выбор, имена поэтов, которым посчастливилось вернуться из лагеря: Заболоцкий, Галкин, Спасский, Шаламов… Можно любить их поэзию или не любить, но неужели они не поэты, а виршеплеты, всего лишь? Ахматова, не любя Заболоцкого, ценила некоторые его стихи; называла Галкина одним из лучших лириков нашего времени; Пастернак любил Шаламова и Спасского. А о скольких погребенных там мы не узнали и никогда не узнаем… Надежда Яковлевна выносит резолюцию: в лагерях стихи не сочинялись, одни только вирши… И тут же, со свойственной ей скользкостью: «Зато выпущенные и спасшиеся помнят и ценят свои вирши – они спасли жизнь тем, кто ворочал их в уме» (564) [510].
Так и в незримые братские могилы плюнуто, и либеральный этикет соблюден.
Этикет – хотя бы внешняя видимость приличия – соблюдается изысканной Надеждой Яковлевной не всегда.
Жил-пожив ал на свете (когда Н. Мандельштам писала свою книгу) один старый поэт, несколько последних десятилетий по преимуществу поэт-переводчик, – человек, о котором Надежда Яковлевна сообщает, что он «никогда в жизни не совершил ничего плохого и на зло не способен». Редкое свойство, редкая жизнь, не правда ли? Но почему-то Надежда Яковлевна в ответ на беззлобие отзывается пренебрежением и злобой. Из строки в строку называя восьмидесятилетнего человека одним лишь уменьшительным именем (в этом приеме сказывается ее насмешливый ум), она сообщает:
«Я когда-то читала заветную повестушку А., написанную после гибели Б. В ней, кажется, легкая романтическая даль и горестное прощание с юностью. Факты он обходит – ему они не нужны. Он хранит рукопись под спудом и никому ее не показывает». «Современности он боится и умело к ней приспособляется, а о прошлом мечтает. Крошечный архив с автографами покойников – главная дань прошлому».
Я даже страницу, откуда сделана мной эта выписка, не стану указывать: пусть в данном случае читатель поверит мне на слово. Среди порядочных людей не принято сообщать ни друг другу, ни публично, кто и какие «повестушки» и чьи автографы хранит в своем столе «под спудом»…
Надежда Яковлевна от этого обычая считает себя свободной[51].
Зато в бездну учености и философии окунает она своего читателя. Истинный «корифей наук».
«Эсхатология» (120, 131) [112, 122]; «дионисийское начало» (126) [117]; «хилиазм» (147) [352]; Платон, Бергсон, Владимир Соловьев; «ноосфера Шардена» (581–583) [526–527]; «взаимопроникновение субъекта и объекта» (361) [329]; «только подлинная трагичность, основанная на понимании природы зла, дает катарсис» (161) [149]; «отчаяние христианина качественно отличается от отчаянья атеиста» (558) [504]; грех и покаяние (301–302) [275]… А может быть, безо всех многостраничных пересказов чужих идей, без умничанья, без катарсиса и покаяния попросту не сочинять, от греха подальше, о своем лучшем друге, Ахматовой, будто в преклонные годы она перестала отзываться на чужие