Она сильно напоминает ту злую мачехину дочку, которую справедливая фея наградила отвратительным даром: стоит ей только открыть рот – оттуда выскочит жаба…
«Дурень Булгаков» (136) [126]; «Бердяев поленился подумать» (321) [292]; «если бы Элиот удосужился подумать» (559) [506]; брехня Чуковского (102) [96]; Волошин совершил «самый обыкновенный донос» (99) [93]; «Цветаева выдумала» (521) [472] (Цветаеву Надежда Яковлевна вообще одобряет, но сил нет удержать жабу во рту!); Пастернак «даже не подозревал, что существует равенство» (260) [238–239]; «В начале двадцатых годов союз с Нарбутом, из рук которого одесские писатели ели хлеб… мог показаться Бабелю выгодным…» (65) [62]; «Идиотка Ольшевская» (117) [109]; «жулики вроде Харджиева» (541) [490]; «настоящие красавицы успели удрать и я видела только ошмётки» (162) [151]; и, наконец, как зуботычина из зуботычин, похвала драматургу Александру Гладкову:
«Гладков в своих страничках о Пастернаке не врет и не хвастается, когда рассказывает о неслыханном внимании к нему Пастернака» (387) [352].
А почему, собственно, следует заранее предполагать, что Гладков врет и хвастается? Вовсе не все мемуаристы хвастаются и врут. Но ничего не поделаешь: стоит Надежде Яковлевне открыть рот – оттуда жаба.
Жаба – животное скользкое, и похвала Гладкову есть на самом деле низменное толкование драматургических опытов Пастернака. Борис Леонидович собирался написать пьесу и поэтому, сообщает Надежда Яковлевна, «присматривался к драматургам, которым повезло» (387) [352]. Не к жизни присматривался, не к истории, не к великой драматургии, наконец, – Шекспира, Гете, Пушкина, Мольера или Чехова, – а к литератору, «которому повезло».
Просто и низменно.
Низменно и в то же время высокомерно. Без высокомерия – ни шагу. Что делать! Элита. Олимп!
«Мне жалко Бердяева, – пишет Надежда Яковлевна, – обожавшего духи, в которых всегда пронюхивается что-то постороннее, грубое и вульгарное» (531) [481].
Жалко Бердяева! У аристократической, чуждой всему грубому и вульгарному Надежды Яковлевны обоняние, как и все чувства, изощрено; Бердяеву до нее далеко.
«Бедняга», – пишет Надежда Яковлевна о Маяковском – ему «уже успели внушить, что»… (514) [465].
Бедняга Надежда Яковлевна! Ей никто не успел внушить, что когда Пастернак, в стихах и в прозе, с восхищением, с возмущением, с упреком, со слезами и скорбью, пишет о Маяковском, о его поэзии, о его трагической гибели, это
…звезда с звездою говорит, —
а когда она, Надежда Яковлевна, произносит, жалеючи философа, «мне жалко», а жалеючи поэта «бедняга», – это Иван Александрович Хлестаков, собственной своею персоной, похлопывает по плечу Александра Сергеевича: «Ну что, брат Пушкин?» – «Да так, брат… так как-то всё».
Хлестаковщиной «Вторая книга» полна до краев. Но Иван Александрович, в отличие от Надежды Яковлевны, хоть резолюций выносить не покушался.
«У меня слово “роман” отождествлялось с чтивом», – сообщает Надежда Яковлевна