– Так и говорили.
И Ткачевы поздравляют друг друга с этим небольшим бытовым открытием. И тут надо отметить, что Ткачев слегка обижен. Он обходит неторопливо нехитрое свое жилье, свои углы и как бы осматривает жилье и углы заново. Их комната и комната дочери Машеньки соединяются через дверь – Ткачев и туда входит. Дочь делает уроки. Пишет. Увидев отца, она обрывается на полуфразе и чертит на листке какие-то рожицы.
– Мешаю тебе? – спохватывается Ткачев.
– Нет-нет.
– Уроки делай! – строго говорит он и идет назад.
Он мерит шагами кухню и коридор; он осматривает – квартира как квартира. Конечно, не ах. Видал он, конечно, и лучше. Но раньше в нем, в Ткачеве, это чувство спало; спало и видело сны. И вот разбудили его, растолкали без причины и без особой нужды, а только потому, что все равно однажды тебя растолкают, в тебе это разбудят. Если, конечно, ты не дашь дуба в молодые годы. А ты уже не дашь.
И теперь каждый день приносит им какое-то ценное знание.
Ткачев, к примеру, узнает, что существует обменбюро и что надо встать на учет, а жена узнает про объявления на столбах. И так далее. Познанию нет конца. Но, разумеется, повторения тоже бывают: и теперь вот уже Ткачеву рассказывает кто-то про объявления на столбах, а жене – про обменбюро. Оказывается, все всё знают. И уже более или менее ясно, что Ткачевы идут по дороге, по которой идут толпы, и что наслежено и натоптано там так, как и должно быть наслежено и натоптано на такой дороге.
– Ну и вот. Если единственный наш козырь – дешевизна, – говорит Ткачев жене, – то к нам будут обращаться обедневшие.
– Кто?
– Обедневшие. (Неожиданное слово.) Те, кто хочет из дорогой квартиры переехать в дешевую.
– Да-да, – соглашается жена. – Да-да. – Она уже понимает, к чему он клонит.
– Те, у кого несчастье, – муж, скажем, у кого-то умер. Или под суд угодил.
Ткачевым становится немного не по себе, жизнь их тиха, сильных эмоций нет и не было. А тут, скребя изнутри совестливую душу, по их комнатам вдруг начинают ходить люди в черном (хотя никого пока нет) – люди рассматривают углы, потолки, стены, а Машенька вертит головой и оглядывается на них. Вдовы и вдовцы – они ходят, и ходят, и ходят, разговаривая сдержанно, скорбно и тихо, как и положено им разговаривать.
– Нехорошо-то как, – еле слышно произносит жена.
– Еще бы.
– Получается, что улучшаем жизнь за счет других.
А это ведь тоже кое-какое открытие. И к нему тоже нужно привыкнуть, как и ко всем предыдущим, но именно это привыкание Ткачевым что-то никак не дается. Или дается, но уж очень трудно, очень медленно.
Доходит даже до такого:
– Может быть, снимем наши объявления? – говорит жена.
– Сорвем со столбов?
– Да.
– Почему?
– Ну так… Нехорошо как-то.
Но это уже ясно, что она не всерьез говорит, потому что женщины так неопределенно не говорят, а если говорят, значит, просто-напросто хотят, чтоб их лишний раз убедили. Уговорили. Убаюкали. Ткачеву вспоминается летняя ночь на Каме, и лозняк, и лодка, и тихий, неуверенный женский голос: «Может, не надо?» –