После извлечения органов из грудной клетки и брюшной полости перешли к мозгу. Не трогайте его, думал я, прошу вас, не трогайте, потому что тогда кожу и волосы, словно своего рода шапочку, сдвигают с черепа, и этот лоскут нависает над кроваво-красным лицом. И вот уже пилят череп. Ассистент орудовал пилой, и сфера нашего благоговения постепенно разрушалась под пронзительные взвизги пилы, особенно резкие в затхлом, тяжелом воздухе, с голубоватым дымком, вившимся над распилом.
Вагенаар преодолевал всё это с полнейшей невозмутимостью и восстановил первоначальный покой осторожными движениями, которыми он высвободил мозг профессора П. из нижней половины черепа. Высоко держа мозг обеими руками, он шагнул мимо нашей безмолвно расступившейся группы к весам, в то время как ассистент шел за ним, держа на вытянутых руках салфетку из белой материи, готовый подхватить падение возможных капель или кусочков ткани. Мы сгрудились около чаши весов и, взирая на мозг профессора П., оживленно обсуждали его жизнь и его достижения.
В холле встречаю сына Али Блум и его жену. В ожидании других членов семьи они неуверенно торчат там без цели. Мы не знаю уже сколько раз пожали руки друг другу. Сыну я доверяю, в невестке не так уж уверен. Это из-за Али, для которой та оставалась всегда «немчурой». Сын вывез ее после войны из разбомбленной Рурской области. Али ставила это ему в упрек долгие годы.
К всеобщему удивлению, было заказано католическое погребение. Мы и понятия не имели, что, кроме профессора Де Грааффа, она поклонялась чему-то еще.
В часовне сижу рядом с Мике, нашей старшей сестрой. Гроб стоит перед алтарем. Цветов не так уж и много. Вижу ленту с надписью «Дорогой бабушке», потом появляется священник, отец Эссефелд из близлежащего монастыря. За ним следует служка, не мальчик с влажной прической «ёжик», каким и я был когда-то, а дряхлый Тойниссен, который, шаркая башмаками, скорбно идет позади. Я испытываю стыд за обоих. Ни тот ни другой совсем не смотрятся как «служители таинств».
Хор прямо-таки великолепен: пятеро пожилых мужчин, которые поют довольно замысловатую мессу. Особой печали не ощущается. Седовласые мужчины с животиками. В каких-то замызганных пиджаках со следами пепла. Для них это золотое время, на закате догмы, когда едва ли где отыщешь церковный хор, и уж во всяком случае не для мессы в рабочий день. Мое любимое Dies Irae[19] они не поют. Конечно: чересчур длинно.
Мне всегда казалось, что Али себе на уме, и меня коробит, что она уходит от нас под пение реквиема. После Kyrie[20] Эссефелд, вместе со старым Тойниссеном, который хрипит позади него, раскатисто, вплотную ко рту держа микрофон, поет песню Хююба Оостерхёйса[21]:
Midden in de Dood
Toch vol leven
Fijn van Jezus’ brood
En Hij blijft maar geven.
Я и в Смерти час
Вверяюсь надежде
Иисус питает нас
Хлебом