– Ты, Полька-проститутка, Полька-грязь! – разражался тогда немыслимыми, казалось, словами Яшка, кривясь лицом и брызжа слюной. – В твою грязную, вонючую квартиру!
Странное дело: что это были за слова? То есть, конечно же, они были из лексикона Яши Германа, характерные для него настолько же, насколько был характерен потухший окурок, который навсегда, казалось, прилип к его нижней губе (а как же: ведь окурок можно было еще раз раскурить!), насколько характерны были стоптанные туфли и донельзя изношенный пиджак, то есть вообще вся его одежда (по которой Яшу не только можно, но и нужно было принять за последнего нищего), как характерен был его образ жизни, именуемый знакомыми вокруг «образом жизни подонка» и так далее, и так далее.
– Полька-гнусная личность, жалкая фантазерка, на которую я плевать хотел и плюю вот так! – продолжал Яшка, кривясь, изображая харкающие звуки и, кажется, действительно плюя на пол.
– Ах ты, мерзкий тип! – выпрямлялась в струну тетя Поля, и ее лицо собиралось в максимум того, что можно назвать выражением надменного презрения, а между тем под этим выражением чудились бессилие и растерянность, в то время как под кривой гримасой Яшиного лица не чудилось ничего, кроме слепой ярости. – Какое ты имеешь право так себя вести у меня в доме? Ах ты… ты… Может ли кто-нибудь справится с этим мерзким типом, или вы хотите, чтобы он окончательно доконал меня? – взывала она к домашним, и тут появлялись Лина или Ната, которые со скандалом выпроваживали Яшу из гостиной, между тем как тот сопротивлялся и прорывался, брызжа слюной и осыпая всех проклятиями, к холодильнику, в котором, оказывается, лежал кусочек масла, который принесла ему с рынка домработница.
– Как вам нравится этот человек, что за выродок, что за наказание, за что мне такое наказание, – тяжело дыша говорила тогда тетя Поля, ее губы поджимались, и она замолкала, будто погружаясь в скорбное созерцание наказания, или, верней, наказаний, которые посланы ей судьбой. Только – действительно ли в созерцание? То есть созерцание отвратительности человеческого подонства, выраженного с такой силой через ее брата Яшу, – было ли оно действительно созерцанием: паузой, во время которой слепота страстей внезапно сменяется грустью и тоскливым прозрением того рода, что не знает дна и потому слова «отвратительность человеческого подонства» теряют для него всякий смысл? Нет, лицо тети Поли даже в такие секунды несло на себе слишком явную маску театральности, даже если (то есть разумется и конечно же) трагического оттенка, а все равно несовместимую с возможностью подобной трансформации. Даже если кожа ее лица становилась пепельно серой, затаенная страсть бойца прорывалась вместе с тяжелым дыханием, не давая описанной паузе осуществиться – и кто бросит за это камень в тетю Полю? Кто упрекнет ее за то, что не желала она допустить, например, даже тени мысли, будто ее муж, доктор Имханицкий, этот блестящий господин, умеющий столь эффектно