Он знал, что она хочет сказать. О чем молчит, не хочет говорить – он это слышал. Все то, что началось как роды, как их рождение заново, внезапно, незаметно кончилось. Перестала приезжать сюда, перестали засыпать одновременно, перестали засыпать в одной постели, он перестал рассказывать свой день и Нина – «в отместку» – перестала.
Врачебный приговор, нашкрябанный профессорской куриной лапой, должен был их сроднить еще больше, больше, чем целиком – так думал он, и до поры, конечно, в это верила она. Должно было быть так, что их беда и есть то самое несокрушимо-прочное, что выше и важнее любви (первоначальной зверской порабощающей потребности соприкасаться всеми клочками слизистых и кожи). Что может быть прочнее и терпеливее обманутого материнского инстинкта, что может быть упрямей уязвленной отцовской гордости? Но вышло не так, как было должно. Незаживающей трещиной оказалось. Взаимно отвернулись и притворились спящими: он – со своим жестоко защемленным самолюбием и постоянно тлеющей, ползучей злобой, она – с давящей безвыходной виной. Замкнулась, не могла себе простить – вот этой недостаточности лютеиновой фазы, вот этого повышенного образования в шейке матки антиспермальных антител.
Прежняя близость обернулась стахановской работой в забое, гнетущим, неизбывным долгом, какой-то беспросветной пахотой. И возбуждение не нарастало, поскольку тесные движения не имели и не могли иметь венца, не добивали до той точки, в которой их любовь уже ничем не может быть разрушена. Вокруг постели – будто консилиум профессоров, все с каждым разом все быстрее, все механистичнее: регламент, календарные отметки, правильное время, и все не так, она все время думает, вы оба – лишь об этом, о правильных часах, о действии лекарств, о галочках в календаре, и бешенство на общее бессилие подкатывает к горлу и глухо опадает в бесчувственный живот, и тщетная, какая-то уже нечистая, необязательная жалость к ней – ублюдочно похожая на чувство к новобранцу, брошенному в пекло, на неминуемый убой… и оплодотворяющая влага уходит в пустошь эпикриза и уточненного диагноза…
Камлаев отвернулся от фотографии жены, которая надолго сбила его с рабочей, исполнительской нарезки, и неизвестно, сколько простоял вот так, с отшибленным слухом и уже не надеясь, что перепонки оживут. Глухота гиппокампа, хвостатого ядра, нейронная поразила его; еще не был услышан и схвачен весь «Плач» целиком, еще «последнее на этот день и самое холодное произведение мастера» не прозвучало для людей в концертном исполнении и не было врезано лазером в зеркальный продырявленный кругляш, а Эдисон уже как будто и устал, и помер… Ошибки