что, казалось бы этот оправданный «стук»
обернется погибелью страшной его.
И узнали в отряде, что Сивый – стукач,
приговор был суров: нам не надо «ушей».
И уже был назначен внештатный палач,
только Сивый ловить и не думал мышей.
Он придумал спасенье себе на ходу,
когда волны испуга топили корму,
и заточку он в сердце всадил пахану,
чтобы шкуру никто не дырявил ему.
Пусть червонец накинут – зато не конец,
не увидишь свои на земле потроха.
И подумали зэки: стукач – не боец,
значит, эту подставу смастырил пахан.
Тут какая мораль? Мы её не найдём.
Продолжается жизнь. Всё своим чередом.
И отрядным назначен стукач паханом,
а другой барабашка стучит о своём.
* * *
Я ещё вроде как бы живой,
хоть подвергся губительной порче.
Горячо мой любимый конвой,
будь построже со мной и позорче.
Я такой, с позволения, гусь —
не японский, не шведский, а русский,
я сквозь стену в момент просочусь,
на прощание сделаю ручкой.
Я давно свою боль отрыдал,
не печалюсь по поводу денег.
В моём голосе даже металл,
если кто за живое заденет.
Вот иду по зелёному мху
под всевидящим оком конвоя,
а душа моя где-то вверху,
где-то там – высоко надо мною.
* * *
Идёт помдеж* – лоснящаяся будка,
усы поникли, как в мороз петунья.
Жена помдежа прячет в чернобурку
своё лицо – такая же хитрунья.
Меня помдеж к ней давеча спроворил
за ней таскаться, чтоб таскать покупки.
И я почти совсем уже на воле…
Но как мечты порой бывают хрупки!
Мадам взглянула пристально и волгло,
прошлась по мне, как стоматолог буром,
и вдруг спросила: «Ты, наверно, долго
не пользовался женскою натурой?».
Я промолчал. Момент такой скандальный,
что напрочь мне отшибло страх и память:
она была такою сексуальной,
что невозможно было не растаять.
И я (не надо никаких оваций),
вздохнув, ответил: «Вы мне симпатичны.
Но ваш мужик – он мастер провокаций.
Быть может, всё спланировал он лично?».
Она смеялась. Долго так смеялась.
И я ушёл – простой советский лапоть.
Конвойный ждал. Она одна осталась,
а я не знал – смеяться или плакать.
И снова – зона. Как-то так, вполсилы
спросил помдеж, заранее не веря:
«Ну, как моя? Ты сделал, что просила?
Учти, я это тщательно проверю».
Потом пришёл – большой, медузно-слизок,
не выносивший безобидных шуток,
и за мамзель, с которой не был близок,
впаял мне карцер. Аж пятнадцать суток.
*