Тишина, вкрадчивая, подлая, стелилась следом, предавала, вскрикивала, обнажала каждый шаг. Но только благодаря ей мы наткнулись на Фридриха. Тот скрипел, раненая ночная птица. Он говорил по-немецки, говорил, не страшась. Звуки родной речи обнимали ночь, делали ее покладистой, теплой к нам. Казалось, еще чуть-чуть, и она даст нам немного воды, пару капель, чтобы хотя бы вспомнить ее вкус.
Фридрих сидел на корточках и обметывал руками противопехотную мину. Гладил ее бока, ласкал. Называл нежными именами.
– Фридрих! – Мы кинулись к нему, мечтая обнять, рассказать о своем откровении, но натолкнулись на пустой, отрешенный взгляд, напоролись, как солдат на штык.
– Не подходите, – предупредил, поднялся и занес ногу над миной, – я говорил с ними.
– С russisch?
– Да, – Фридрих горько усмехнулся, – я учил их немецкому. Я же учитель.
– Пойдем с нами, – не сдавался Стефан.
– Я никуда не пойду, – по щекам Фридриха текли слезы, настоящие слезы, я заскрипел зубами от зависти, – они показали мне огонь.
– Какой огонь, Фридрих, не надо, – закричали мы наперебой, – что бы они тебе ни показали, не делай этого! Постой!
– Они горят. – Фридрих улыбнулся нам, отер слезы и наступил на мину.
Колокольня перечеркивала небо, голубое и строгое. В нижних ее окнах уже тлел рассвет. Мы дошли за одну ночь, не остановленные никем.
У наших ног лежал колокол, рассевшийся, но дерзкий. Слова чужого языка петляли по его юбке, перепрыгивая через трещины.
– Идемте, – протянул нам пустые свои руки Стефан, мы с Отто встали по бокам от него и внесли его под пробитый купол.
Здесь пахло дождем и смертью.
У входа лежали каски, простреленные и целые, тысячи касок, головы павших. Внутрь вели полосы, словно кого-то тащили волоком, а он сопротивлялся, цеплялся когтями и зубами, перечил.
Чем глубже мы входили в тень, тем сильнее драло меня беспокойство.
Я первый увидел имена.
Они селились на каждом камне, все стены церкви были усеяны надписями, убиты ими, расстреляны цифрами, буквами, именами. Они поднимались до самого потолка, исчезали среди дыр и пробоин, растворялись меж росписи потолка.
– Я не знаю russissch.
– Это имена.
С первого дня войны. Детские и взрослые. Видевшие божий свет всего пару дней и оставившие мир на девятом десятке.
– Что они обещали здесь своему Богу? – спросил Отто, и я впервые прочел в его голосе благоговение. Отто ходил с широко раскрытыми глазами, он уверовал.
– Это наш общий Бог. – По мягкости голоса Стефана я заподозрил дурное.
– Что бы ты ни задумал… – Но он перебил меня:
– Я пойду к russisch и буду молить их о прощении.
Я видел, как Стефан пишет на стене свое имя.
«Не ставь дату, не закрывай, умоляю! Нет!» – беззвучные мои крики тревожили только птиц в моей голове.
– Ну, вот и все, – выдохнул Стефан, – мне пора.
«Предатель, а как же я?! Ты в своем