«…А быстро же у них сварилось. Она воду в печь едва поставила, а он уже и топор в горшок сунул. Торопится молодец кулебяку распечатать, да не знает того, что там рыбы давно не ночевало», – мстительно подумал Братилов, взглядывая на часы в деревянном футляре, единственную память от отца. Висят накренившись и всё тикают безумолчно, и ржавь, и усталь их не берет… Поди, уж из загса прилетели, всего тут ходу минут пятнадцать, а сейчас за студень взялись.
…А ты, милок, чего заквакал, что с тебя взять? ни шерсти клок, ни пера в постель. Живешь как пес у обглоданной костомахи: и отдать жалко, и грызть уже нечего, вся обсосана. На что ты гож-то? как сухой репей под забором, развесил шишки, упадет семя-то, да навряд ли уродит. А Милке любви хочется, тепла и уюта, чтоб мужик рядом, кому в жилетку поплакаться можно. И годы подпирают, не век в девках вековать… «Когда девице лет шестнадцать, то всяк старается обнять; когда девице лет за двадцать, то всяк старается стоптать…» А ей-то к тридцати, шерстка пожухнет скоро, как у старой козы. А тут встретился мужик с двумя институтами, ручку поцеловал на людях и сказал: «Миледи, вам никто сегодня не говорил, что вы прекрасны?» Теперь будет госпожа Ротман и станет в деревянном ящике заниматься размноженьем. Из гроба встанут, в гроб лягут. Дура! на кого позарилась? Я-то не пустой человек, я художник, пусть бедный и несчастный, пусть без царя в голове, пусть отпетая холостежь, что поистаскалась по общежитиям, но я мужик и все могу…»
…А ведь еще с месяц назад могло все сладиться, да нашла коса на камень. Пришел к Левушкиным на ночь глядя, встретила мать, худенькая, востроносая, зашлепала толстыми губами, видимо, досада взяла, иль какая-то душевная немочь заела: «Ты чего шляесся какой год, ты чего девку сиротишь и детей малишь? Чего тебе от нее надо, всю иссушил. Смотри, вылюдье, одни глаза остались». Промолчал, мордовке не перечил. У бабы волос долог, да ум короток. Не раздеваясь, побрел в комнатку к Миле, оставляя на ковровой дорожке снежные вороха. Миледи пригорюнилась у пианино, одним пальцем машинально по клавишам тык-тык («чижик-пыжик, где ты был?»), будто слезы в медяный таз роняет. Видно, уже сговорились с Ротманом, вот и глаз навстречу не подняла, будто глухая. Братилов тяжело, сыро плюхнулся на диван, распахнув пальтюху, тупо смотрел на валенки, как с фабричных толстых передов на крашеном полу скапливается прозрачная лужица, мял кроличью шапку в ладонях и пыхтел. Язык был тяжелый, как грузило, и не хотел шевелиться. В воздухе вскипала гроза, но как-то боялись оба встревожить ее, видно, тайно-то