Однако путь, ведущий мимо, годился только для трусов. Он до боли стиснул кулаки. Гуннар Броуд никогда не был трусом! Спроси кого угодно.
Ему понадобилась вся его храбрость, чтобы постучать в дверь. Больше, чем когда он взбирался по осадным лестницам при Борлетте или возглавлял атаку на пикинеров при Мусселии, и даже чем когда тащил на себе умирающих от лихорадки людей во время последующей долгой зимы. Тем не менее, он постучал.
– Кто там?
Это был ее голос, там, за дверью – но он содрогнулся сильнее, чем когда увидел направленные на него острия пик. Вплоть до этого момента он боялся, что ее здесь не окажется, что она куда-нибудь переехала, забыла его. Или, может быть, как раз на это и надеялся.
Сейчас он едва мог найти в себе голос, чтобы отозваться:
– Это я, Лидди… Гуннар.
Дверь загремела, отворилась – и он увидел ее. Она изменилась. Далеко не так сильно, как он сам, но изменилась. Вроде бы отощала. Стала тверже, жестче. Но когда она улыбнулась, ее улыбка по-прежнему осветила угрюмый мир, как бывало всегда.
– Ты что стучишься в собственную дверь, дурачина ты здоровенная?
И тогда он заплакал. Сперва это был просто всхлип, родившийся где-то в животе и всколыхнувший все тело. А потом он уже не мог остановиться. Трясущимися руками он стащил с глаз стекляшки, и все слезы, не пролитые им в Стирии – поскольку Гуннар Броуд никогда не был трусом, – обжигая щеки, покатились по его изуродованному лицу.
Лидди шагнула к нему, и он отпрянул, болезненно горбясь, выставив вперед ладони, отгораживаясь от нее. Словно она была стеклянная и могла расколоться в его руках. Но она все равно обняла его. Тонкие руки – но из этой хватки ему было не вырваться, и хотя Лидди была на голову ниже, она прижала его лицо к своей груди и принялась целовать в затылок, приговаривая:
– Ш-ш-ш… Тише, тише… Все хорошо…
Через какое-то время, когда его всхлипывания начали утихать, она обхватила ладонями его щеки, подняла его голову и посмотрела ему прямо в глаза.
– Что, там было так плохо? – спросила она, спокойно и серьезно.
– Да уж, – просипел он. – Ничего хорошего…
Она улыбнулась своей улыбкой, освещавшей весь мир. Настолько близкой к нему, что он мог видеть ее даже без своих стекляшек.
– Но теперь ты вернулся.
– Да. Теперь я дома.
И он снова принялся плакать.
Каждый удар топора заставлял Броуда вздрагивать. Он говорил себе, что это звук честного труда, хорошо выполняемой домашней работы. Говорил, что он здесь в безопасности, не на войне, а у себя дома. Но может быть, он принес войну с собой? Может быть, любой участок земли, на котором он стоял, превращался теперь в поле боя? Он попытался спрятать свое беспокойство за шуткой:
– Как по мне, все-таки рубить