– Насчет машины, – сказал я, опуская глаза, – я поступил как глупое дитя.
– Да хрен с ней, с машиной. Подумаешь, машина. Это всего лишь машина, не живой котенок, не декларация прав человека. И даже рискуя вновь пробудить в тебе мужественное негодование, скажу – то был один из очень немногих твоих забавных, храбрых и независимых поступков, согласись. Опять же, про то, что ее отбуксировали с парковки, я наврала, а надпись твоя исчезла при первом же дуновении «Фреона», так что ничего вредоносного ты не учинил.
– И что же, получается, мы… э-э… мы по-прежнему вместе?
– Иди сюда, – ответила она и притянула мою голову к своей.
Мы целовались долго, страстно, и я, отрываясь, чтобы глотнуть воздуху, все лепетал слова благодарности. Я уж было и свыкся с мыслью, что меня бросили, предали и послали куда подальше. Душевные раны, возникающие от обид и иного дурного с нами обращения, не лишены некоторой приятности. Но я, видите ли, любил ее. Я ее действительно любил. «Я все еще дрожу, когда ты трогаешь меня». «Ойли-Мойли» не врут никогда. Всякий раз, как ее тело прижимается к моему, я ощущаю трепет. И мы, стало быть, целовались, а я – да какого черта! – я прощался с моей свободой.
Ростом Джейн повыше меня – это не так уж и важно, люди в большинстве своем выше меня ростом. Она смугла, я белокож. Ее нередко принимают за итальянку или испанку. Я называю ее моей черноволосой гитаночкой-совратительницей, на что Джейн отзывается добродушными стенаниями. Она большая чистюля. Странно, но так. Она не просто почти, как выражаются в телерекламе, чиста, она чиста по-настоящему. Ладони у нее неизменно свеженькие, ухоженные, лабораторный халат и прочие ее наряды нигде не морщат, не обвисают. Присущая ей милая, подкупающая неуклюжесть, намек на косноватость движений подобен намеку на косину у Ингрид Бергман – этот крошечный, почти неуловимый изъян лишь подчеркивает ее красоту.
– Послушай, – сказал я, – давай я заеду в «Сайнсбериз» и мы с тобой устроим вечером по-настоящему хороший обед. На сей раз все будет без дураков. Согласна?
Она взглянула на меня сверху вниз.
– Знаешь, Пип, – сказала она, – будь ты хоть на йоту милее, я бы точно замариновала тебя в формальдегиде.
– Да ладно, – ответил я и, взяв со стола плексигласовое, наполненное оранжевыми пилюльками блюдце, потряс им в смущенном южноамериканском ритме. – Гм, – промычал я, беря двумя пальцами одну из облаток. – И какого же рода кайф мы ловим, глотая вот это?
– А, дьявол, поставь на место! – Джейн, с внезапно обуявшим ее бешенством, вырвала у меня блюдце – да так неловко, что пилюльки рассыпались по полу и лабораторному столу.
Такой я ее еще не видел. Разъяренной, поистине разъяренной.
– Эй! – протестующе вскричал я, когда она грубо оттолкнула меня от стола.
– Когда же ты научишься ничего здесь не трогать?
Джейн