но я старался почему-то
глядеть поменьше на него…
Не помню я,
в каком уж месте
стоял наш поезд пять минут.
Был весь вагон разбужен вестью:
«Братишки!
Что-то выдают!»
Спросонок тупо все ругая,
хотел надеть я сапоги,
но кто-то крикнул, пробегая:
«Ты опоздаешь!
Так беги!»
Я побежал,
но в страшном гаме
у станционного ларька
вдали
с моими сапогами
того увидел паренька.
За вором я понесся бурей.
Я был в могучем гневе прав.
Я прыгал с буфера на буфер,
штаны о что-то разодрав.
Я гнался, гнался что есть мочи.
Его к вагону я прижал.
Он сапоги мне отдал молча,
заплакал вдруг и побежал.
И я
в каком-то потрясенье
глядел, глядел сквозь дождь косой,
как по земле сырой,
осенней
бежал он,
плачущий,
босой…
Потом внушительный, портфельный
вагона главный старожил
новосибирского портвейна
мне полстакана предложил.
Штаны мне девушки латали,
твердя, что это не беда,
а за окном
то вверх взлетали,
то вниз ныряли
провода…
У Ваншенкина я учился скрупулезности крошечных слагаемых большого мира.
Зависть
Завидую я.
Этого секрета
не раскрывал я раньше никому.
Я знаю, что живет мальчишка где-то,
и очень я завидую ему.
Завидую тому,
как он дерется, —
я не был так бесхитростен и смел.
Завидую тому,
как он смеется, —
я так смеяться в детстве не умел.
Он вечно ходит в ссадинах и шишках, —
я был всегда причесанней, целей.
Все те места, что пропускал я в книжках,
он не пропустит.
Он и тут сильней.
Он будет честен жесткой прямотою,
злу не прощая за его добро,
и там, где я перо бросал:
«Не стоит!» —
он скажет:
«Стоит!» – и возьмет перо.
Он если не развяжет,
так разрубит,
где я не развяжу,
не разрублю.
Он, если уж полюбит,
не разлюбит,
а я и полюблю,
да разлюблю.
Я скрою зависть.
Буду улыбаться.
Я притворюсь, как будто я простак:
«Кому-то же ведь надо ошибаться,
кому-то же ведь надо жить не так».
Но сколько б ни внушал себе я это,
твердя:
«Судьба у каждого своя», —
мне не забыть, что есть мальчишка где-то,
что