Мама идет дальше. Она пробует все. Она ест эльзасских улиток и классический луковый суп (не путать с пореевым), она любит устрицы, она обожает всякие рыбы, особенно соль с лимоном. Папа устриц не ест. Он, как и Собакевич, знает, на что они похожи. Так мама отрывается от папы в своей любви к французской кухне, ее гастрономический либерализм не знает меры, за исключением лягушек. Она говорит, что они неприятно пахнут рыбой, что это что-то среднее между курицей и рыбой, ей «смешно слушать» (любимое выражение), что их ляжки нежны и сочны, но, возможно, так говорит русская брезгливость. Именно на лягушках спотыкаются русские галломаны.
Я понимаю бешенство моих недокормленных, недоласканных соплеменников, которые завопят: да пошел ты в жопу (кстати, папа этим словом тоже не пользовался) со своими лягушками! Они искренне, очень живо меня ненавидят. В своих изломанных жизнях они нашли толк без лягушек и пуаро-пом-де-тер, остались ему верны. Они все смогли себе объяснить и найти оправдание. Я рад, что у них получилось. Я стараюсь держаться от них подальше. У меня в культуре двойное гражданство. Оно сложилось из бытовой семиотики, невидимых мелочей, которые вошли в мою кровь. Именно это двойное гражданство дает мне право говорить, что Россия не принадлежит Европе: у нее другая, часто враждебная Европе природа.
Вместе с нашей семьей в посольстве, торгпредстве, консульстве, других советских учреждениях живут сотни советских людей. Они тоже ходят по Парижу и даже что-то себе покупают. Но их главная цель – накопить денег. Они экономят на всем. Оглядываясь назад, думаешь: почему именно мои родители переродились, впитали в себя Европу, а другие, в своем подавляющем большинстве, остались такими же, как были раньше, одетыми, как в Москве, стригущимися по очереди у себя на кухонном табурете, курящими дрянные советские сигареты (отец – он тогда еще много курил – сразу перешел на французский и курил «таба де труп» – крепкий галльский армейский табак)? Откуда была у родителей предрасположенность перерождаться?
Много лет спустя разные люди любили мне повторять две вещи: мой бунт – от недолюбленности (мамой), мой взгляд на мир порожден моим парижским детством. Первое – бред: мамина истерика по поводу меня-лопуха разбудила мои слишком глубоко залегавшие способности, пробила мою лень. Мамина удивительная способность, развившаяся с годами, говорить близким (и не только) гадости в лицо часто шокировала ее невесток, но меня поставила на ноги. Второе – чистая правда, имеющая, впрочем, индивидуальный оттенок. Если брать уже не взрослых, а детей, то нас – в советской школе возле Булонского леса – было не так уж мало. Но никто не был так укушен Парижем, как я. Этих маленьких советских парижан я потом почти нигде не встречал, а тех двух-трех, кого