– Ну, как? – волновалась Клава.
– Готовы, – причмокивал отец.
Разливалась водка в те самые рюмки, которые участвовали в создании пельменей. Водка под пельмени, в качестве исключения, лилась рекой, но никто не пьянел. Сочетание пельменей с водкой создавало непобедимое торжество русского духа, которое было на уровне «катюш» и балета Большого театра. Водку, уже позже, в Москве, я начал пить с семейного благославления именно под пельмени. Отец вместе со мной поглощал не меньше сотни пельменей за ужин. Пельмени относились к платоновской идее семейной вечности: трудно было предположить, что когда-нибудь Клавино рукоделие закончится. Пельмени были гарантом того, что в нашей семье никто не стареет и уж тем более никогда не умрет. Их никто не смел назвать запанибратски «пельмешками». Мама не любила пельменей. После пельменей мы долго отдувались и пили чай с лимоном. На десерт невозможно смотреть, хотя лимонный пирог, рецептом которого мама обзавелась в Париже, был единственным исключением из правил.
К такому же московскому атавизму, как пельмени, хотя и не имеющему ритуального значения, относились сосиски, покупаемые в парижских магазинах, – только здесь они были менее вкусными по сравнению с кремлемскими, микояновскими, молочными, зато острыми, подозрительно красноватыми, как сами французы.
Перерождение началось с вина. Проваливаясь, сами того не подозревая, в дореволюционные времена, родители подтягивались к высшему обществу: они пристрастились к французским винам, которые впоследствии стали семейным эталоном. Папа в винных магазинах «Nicolas» снабжает семью сухим вином, которое, опять- таки как идея, в Москве тех лет считалось ересью, кислятиной, непотребством. Путь от сладкого крымского портвейна, мадеры, хереса к бордо и бургундскому стал наиболее значимой сдачей советских позиций. Винные неофиты, родители по воскресеньям соблазняли и меня – сначала с водой. Это – причастие. К вину стали появляться на нашем столе мягкие французские