Четвёрка чужаков выделялась высокими колпаками, сшитыми из тёмного сукна, длинными, чуть не до пят, чёрными кафтанами, подбитыми беличьим мехом, да сумками через плечо, которые чужаки не только не оставили в комнате на втором этаже, где ночевали, но, усевшись за тёсаный стол, не стали и снимать.
Они ели принесённый с собой хлеб и заказанных ещё вечером печёных карасей, пили горячий отвар[9] и вполголоса разговаривали промеж собой.
Но когда над городом грянул и разлился многоголосый благовест, все четверо замолчали. По их напрягшимся лицам было видно, что звон им не в радость. Почти одинаковое у всех четверых выражение злобного раздражения могло бы многое рассказать внимательному наблюдателю. Но нижняя зала постоялого двора была пуста: хозяин его со всей семьёй отправились на утреннюю службу. Туда же потянулись и остановившиеся на дворе торговые люди. Из всех в зале оставался по приказу хозяина его племянник, мальчишка лет тринадцати, коему было велено, если что, подавать постояльцам еду и питьё да получить расчёт, если те вдруг надумают съехать. Но мальчик не обращал внимания на пришлых – он занимался растопкой очага.
– Ишь, трезвонят! – не выдержал один из пришлых, средних лет мужчина, высокий и сухой, как камышовая палка. – Сейчас соберутся в кучи да и начнут лбы об пол бить – бродяге своему молиться!
– Тише, Кайдусия! – Старший из всей четвёрки наклонился к тощему, свесив из-под колпака росшие по обе стороны лица длинные жёлто-седые прядки. – Нас здесь понимают. Это же новгородцы: у них в городе говоров больше, чем в Царьграде[10]. Подслушают нас и донесут. Нам это надо?
Тощий лишь махнул рукой:
– Парню у очага не до нас. И с чего мы должны оглядываться? Русские всё время говорят, что никому не мешают молиться по-своему. Только их, дескать, не трогайте!
– Говорить-то говорят… – угрюмо усмехнулся старший. – Но за три с лишним столетия они стали ещё более упёртыми поклонниками распятого, чем византийцы. Те хотя бы золото любят так же или почти так же, как свою веру. А у русичей всё до конца, до смертного боя…
– И зачем мы так рано поднялись! – воскликнул, лепя на столе пирамидку из хлебного мякиша, подросток лет пятнадцати, из-под шапки которого свисали такие же, как у старшего, две пряди, но коричневато-рыжие. – Спали бы ещё. Покуда они не закончат свои молитвы, никто на вече не пойдёт…
Старший усмехнулся:
– Ты мог бы спать под этот их звон, Манасия? Ну-ну! Да, и прекрати лепить из хлеба. У них считается, что нельзя относиться к хлебу неуважительно. Ещё скажет кто-нибудь, что ты лепишь идолов!
– По-моему, отец, ты преувеличиваешь! – дерзко возразил Манасия. – Это у нас главное то, что всем видно, а они, как я погляжу, любят глядеть в душу. И ведь иногда у них это выходит! Ненавижу их!
Четвёртый из пришлых, ещё довольно молодой, плотный мужчина, до сих пор молчавший, не без раздражения заметил