Стрекозы, да вороны, да листва,
я, бабочки – совсем немноголюдно.
До донышка испить, до естества
прозрачный тонкий мир уже нетрудно.
Я наконец-то становлюсь спокойной,
когда уже побиты все горшки,
горят мосты, проиграны все войны
и даже стихли за спиной смешки.
В нирване пробок, в декабре, с утра,
в родимых неприветливых широтах
припомню, как скользит твоя кора,
а я не знаю, вяз ты или граб,
по времени скользя, не знаю, кто ты.
«Научи меня, Господи…»
Научи меня, Господи,
просто, свободно писать,
взять стило и писать,
позабыв о форматах и стилях
тех, кто знает, как надо…
Забыть о долгах, о часах,
о холодной ломающей боли —
когда не любили.
Не на север, не в лодке,
не в холод, не в дождь, не в мороз,
а в озноб подсознания,
в ересь похожих, безликих,
как в аду,
в сирый ком закипающих слёз,
оплетённый кругом
постулатами странных религий.
На кушетке у Фрейда
я вспомню такие грехи,
за которые вертятся
на электрическом стуле.
Научи ворошить
мой надёжно укрытый архив
отделяя от боли
всю прочую литературу.
Мозг инерции просит,
не хочет спиральных свобод,
неучтённых, опасных,
лихих, не дающих гарантий,
не дающих плодов,
уносящих бурлением вод
и ребёнка в тебе —
под сомнительным кодом «характер».
Серпантины уводят
всё дальше от плоской земли,
сублимации, скуки,
привычки, инерции, дрёмы.
Про Русалочку – помнишь?
Часы отключились, ушли
вверх по склону – и в вечность
с постылого аэродрома.
Я останусь вверху, на плато,
здесь наглядней дела
и слышнее слова Твои —
ближе, наверное, к дому.
Архимедов огонь
насылают Твои зеркала
на корабль – и пылает фарватер
так странно знакомо…
Русскому языку
Язык мой, враг мой,
среди тысяч слов
твоих, кишащих роем насекомых, —
нет, попугаев в тропиках, улов
мой небогат и зелен до оскомы,
и слишком слаб,
чтоб миру отвечать —
когда мгновенье бьётся жидкой ртутью,
косноязычье виснет на плечах —
а значит, ослабляет амплитуду.
Я не могу
поссориться с дождём —
наверно, русский речь меня покинул.
И старый добрый дзэн меня не ждёт.
Шопеновская юбка балерины
не