– Думаю, упрощаешь ты, друг мой. Не только Аверинцев поражался непорядочности твоего Чехова. Человек, который, ходя в женихах у еврейской невесты, пишет злейший антисемитский рассказ, где разделывает и так, и эдак такую-рассякую еврейскую сексуальность, печатает, изображает удивление, что невеста с ним порывает, – другому бы это так не сошло, согласись. Но читатель и зритель «Иванова» еще должен сочувствовать герою, когда тот кричит умирающей жене: «Жидовка!» Жалко же все равно не ее, а его.
Дав Марку время переварить мои возражения, я обратил его внимание на одно меткое замечание Аверинцева: «Кто скажет сегодня про – все равно кого, хоть про Пригова, хоть про Сорокина, хоть про нас с вами: „Во дает!“»? Аверницев предложил подумать о «хасидизме» Пастернака и «миснагдимстве» [10] (неприятии литваков) Мандельштама.
6
Описание отношений между мужчиной и женщиной – проблема для всякого художника. Граница между искусством и пошлостью почти невидимая. Каноны существуют для того, чтобы их отменять, сужать, расширять, пересматривать. И аллюзии здесь в высшей степени уместны. Взять принцип – кто платит, тот ее и танцует. В журналистике – да. В сексуальных отношениях все значительно сложнее… Или такое вовсе расхожее мнение, будто русская литература поэтизирует незавершенность отношений. Недосказанности в чеховских пьесах считались достоинством. Тургеневские герои говорят, что уходят, – и не уходят, чеховские – мучаются, что вынуждены скрываться и быть любовниками, толстовские – не могут развестись и бросаются под поезд. Но вот иностранному читателю ожидания разрешения конфликтов кажутся заданными и малоубедительными. Англичане, французы, немцы принимают незавершенность конфликтов и в жизни, и в искусстве не как трагедию или драму, а как жизненную норму. Никому в голову не приходит подправлять биографии.
Во времена цензуры для литературного успеха сочинителям довольно было простого намека на запретное. Чем пользовались и авторы-новомировцы, и писатели-деревенщики, и мастера городской прозы, военной прозы. Теперь уловки с фигой в кармане Режиму кажутся абсурдом. Конечно, вступление в писательский клан чревато творческими мучениями, уязвленным самолюбием, осознанием творческого бессилия. Ерничали, мол, писатели – это Толстой, Достоевский, Чехов… а мы – литераторы! И что из того? А ничего. Когда-то написанное в стол, включая записные книжки, рукописные обрывки, планы, все, что удалось вывезти в эмиграцию, Марк пробовал пустить в дело. Неподъемная работа, если бы на смену пишущей машинке «Эрика» не пришел компьютер. И стало проще менять слова, подчищать, править.
Гугл, Интернет, электронная почта расширяли горизонты, помогали графоману самоутверждаться,