В ХХI веке поступки шестидесятников (выход в 1968-м на Красную площадь с коляской, с ребенком, протестуя против системы) кажутся экзистенциональными. Если люди шестидесятых испытывали по поводу тогдашней системы боль, люди восьмидесятых – презрение, то мы, семидесятники, оказавшиеся на рубеже оттепели и застоя – отказом участвовать, бороться и вдохновляться. Это не мешает нам теперь вытаскивать из памяти, из записных тетрадок, из архивов всякую рухлядь, составлять энциклопедии юности, отрочества, молодости.
– Рухлядь, – соглашается Марк, – но она же и память времени. Имеет право на существование.
– Меня смущает налет исключительности авторов этих энциклопедий. И им, и нам с тобой из того же поколения семидесятых к лицу, прежде всего, стыд за то, что подпирали происходившее сбоку, пассивно ждали перемен. Болтовню же на кухнях, в ресторанах, в застольях среди друзей выставлять как знаки пассивного протеста, несогласия и чуть ли не героизма в этой серости, скуке, нищете, царстве духовной лени совсем неуместно.
Помнится, это был год столетия Великого Октября, и тот диалог вызвал в памяти строки А. Тарковского: «Пока мы время тратим, споря/ На двух враждебных языках,/ По стеклам катятся впотьмах/ Колеса радуг в коридоре». Голос поэта прозвучал из 1960-го укором Той Стране. Из-за раскола нации Кремль отказался отмечать историческую дату. Восьмидесятники бравировали, что прежний Режим им тогда казался смешным. В 1990-х уже было не до смеха. В обществе царила тотальная ненависть друг к другу. Теперь они одобряли Автократа, потому что он, как им казалось, победил хаос, неуправляемость, как-то подсобрал страну. В итоге жесткая система потеряла гибкость, эластичность, закрыла возможность прихода новых людей. Восьмидесятники оказались в ситуации нас, семидесятников: они ждут новое поколение, которое придет к власти и все изменит. Не с помощью революции, а с помощью легальных инструментов участия в общественной жизни. Дурная повторяемость, не более.
Если историки обращаются к опыту шестидесятников с кардинальным вопросом, в чем они ошибались, чего не понимали, то в «Романе Графомана» этот вопрос имеет другой смысл – кто об этом пишет, кто стоит за этим повествованием. И Марк, и я. Мы оба предоставляем выбор – либо прославлять, либо осуждать, либо пробовать понять – а могло ли быть иначе после десятилетий сталинского террора. В архивном хламе Марка отыскалась курсовая работа третьекурсника факультета журналистики МГУ. Что там обнаружилось? Ничего, кроме страха, желания выжить, жажды выделиться. Ни одной стоящей мысли. Из того же хлама выпало приглашение