был дышать. Я никогда не испытывал подобного одиночества в Гнилом переулке: ведь латунная ручка на задней двери паба всегда стояла на своем месте; а в палате нам, бесенятам, имя было легион… но вот здесь, в сем совершенно непостижимом окружении, среди странных, властных людей – в эту секунду церковные часы отбили звук, сотрясший до основания весь пасторский дом, – так вот, здесь я впервые окончательно и безнадежно оказался один на один с темнотой и вихрем невежества. Страх проявлялся судорогами, каждая из которых с ходу могла бы уложить меня в обморок, кабы я знал о таком убежище; а когда я отважился глотнуть воздуха, скомканные простыни позволили мне бросить взгляд на мерцающее окно, и оттуда заглянула грозная голова церковной башни. Во мне, однако, оставалось, должно быть, что-то от принца, которого эксплуатировал Филип, ибо в тот же миг и не сходя с места я решил, что раздобуду себе свет любой ценой. И я вылез из кровати в белое пламя опасности, которое горело и не давало света. Я поставил стул под одинокую лампочку в середине комнаты, потому что запланировал переместить эту лампочку в ночник возле кровати, а утром вернуть ее на место. Но когда ты незащищен в постели, то беспомощен и вне ее и до мозга костей служишь забавой для той темной штуки, что поджидает тебя, когда ты стоишь на стуле посреди комнаты. А я как раз стоял на стуле посреди комнаты, и у меня дергалась спина. Я тянулся вверх, уже цеплялся за лампочку, когда обе мои ладони плеснули вишнево-красным, и между ними в меня полыхнула молния. Я грохнулся со стула, метнулся в кровать стремительным броском в трехстопном дактилическом ритме – трах! перескок! – и там свернулся в клубок, подтянув колени к подбородку, а простыню до ушей.