– Что, и сало не едят?
– Сало едят. Сало все едят. Сало я сам ем, – возразил Гена Григорьев. – А ты что, не ешь сало?
Фряликов шёл, руками размахивая, как вертолёт лопастями.
«Чёрт побери, – думал он, – отчего это день начинается с того, что разговариваешь с уродами? И так тут, того и гляди, в гермафродита превратишься, так тут же тебе ещё этот! Что это за день такой?!» – с тоскою думал Фряликов.
– Слушай, – только и сказал он Гене, – а чего тебя Топоров в своей книге гнидой назвал?
– Подумаешь! – ничуть не смущаясь, говорил Гена. – Я его в поэме Абрамом Колуновым назвал. Поэма такая… «День „Зенита“».
– Я знаю! Знаю! – заорал Фряликов, упреждая новую порцию Гениных стихов.
Григорьев и Фряликов прошли уже Новосибирскую и свернули в Торжковскую, по которой ходил трамвай; народишко здесь вблизи от метро сновал весьма оживлённо. У обочины дороги вереницею притулилась стайка маршрутных такси на кольце. Ковылял разукрашенный какой-то идиотской рекламой троллейбус. Фряликов с омерзением наблюдал, как взад-вперёд своими жалкими суетливыми человечьими походками бегут разнообразные ничтожные прохожие.
«Чёрт! – гадливо говорил себе Фряликов. – Сколько их тут! Даже дышать нечем. Совсем издышали весь воздух!»
Рядом как на грех шагал ещё Григорьев и дышал перегаром и иными несвежими ароматами. Да, можно подумать, другие лучше! Ходят, дышат, дышат, и всё такое прочее. Даже лучше и не думать, что они такое ещё делают. Дыши потом после них одним и тем же воздухом. Фряликов помрачнел пуще прежнего, ему не нравилось быть человеком и чувствовать то, что все люди чувствуют, без всяких возможных вариантов, без всякого возможного выбора. Григорьев же будто совсем вошёл в раж. Этому-то всё нипочём. Этот и в сточной канаве купаться может.
– Тебя, говорят, из театра выгнали… – говорил Гена.
– Почему выгнали? – остановился Фряликов. – Сам ушёл. Мне там неинтересно. Вы ещё обо мне скоро услышите! – обозлившись вдруг гаркнул Ипполит Глебович.
– А у меня есть стихотворение, – продолжал Гена. – «Болото» называется.
Фряликов не выразил ни малейшего интереса и лишь неуютно усмехнулся. Но Григорьева это нисколько не смутило:
«В разговорах, в любви, в работе, – звучно читал он:
Мы куда-то себя торопим.
Петербург стоит на болоте.
По болоту идём. По топям».
Фряликов снова понёсся вперёд, сморкаясь на бегу. Но Григорьев со своими стихами не отставал от бегущего хормейстера. «Погоди! Куда?» – кричал он и читал далее:
«Если даже по магазинам,
Или в гости к знакомой даме —
Всё равно идём по трясинам,
Сотрясающимся под нами.
Петербург –