Каждую ночь духов становилось все больше, а планов все меньше. Грустные тени искали кусок земли, в котором будут почивать их кости. Просили живых похоронить их. Чтобы греческие вороны не выклевывали им глаза, а псы не растаскивали их кишки.
Но живые их не слышали.
«Ничья земля становится все меньше, скоро над ней не останется неба. Куда тогда денутся духи?» – подумал я, озирая чернеющие в ночи трупы погибших товарищей. Ни мы, ни враги не подобрали своих мертвых, боясь того, что противник откроет огонь. Тела были чернее, чем земля, на которой они лежали, и казались уже готовыми могильными холмами из мертвого мяса, порванных жил и полых костей. Раздавленных сердец и немых языков. К ним не подходили даже духи. Будто и они боялись тех скрюченных фигур, словно они никогда не имели ничего общего с ними, словно не они потеряли их. В своем танце они облетали их, проносясь высоко.
В какую-то минуту глубокой ночи, когда луна усиливает свое свечение, желая помочь людям, застигнутым ночью на улице, я увидел одинокую фигуру, бредущую по полю. Я схватил ружье, прислоненное к доскам, подпирающим ров, и навел его на нежданного гостя, пытаясь как можно точнее прицелиться в темноте. Какая-то старуха в платке медленно шла по полю тел и, подходя к очередному мертвецу, наклонялась и заглядывала ему в лицо. Не найдя того, кого искала, она стала звать его.
– Радован, о Радован! Где ты, сынок, где ты, радость моя? – кричала старуха во тьме, а у меня кожа покрылась мурашками от этого голоса, разносившегося над полем мертвых воинов. Жалостный, плачущий голос матери. Он разлетался по ничьей земле, заставляя волноваться духов, стремительно круживших над полем в попытке дать старухе понять, что они здесь. Черная фигура направилась к сербским окопам. Ко мне. Она шла, шатаясь, старческим шагом, согнутая под грузом лет. На ее бледном лице, испещренном морщинами, светились теплотой глаза, одарившие меня улыбкой. Я опустил ружье и вылез из окопа, уже не заботясь о том, отыщет ли меня пуля болгарского караульного. Я узнал ее.
– Станко, не видно ли моего Радована? – спросила она меня, возникшего перед ней.
– Спит он, матушка Цвета, спит. Умаяла его война, – ответил я ей, а челюсть моя тряслась от скорбного понимания того, что и она – дух. Мои зубы залязгали, а сердце заныло.