Ладно, вот бредет он по городу, – видел Ванюшка в небе, куда смотрел, лежа на низенькой козьей тайке, заросшей лебедой почти в его рост, – шлендает в новеньких брюках, а неразношенные сандалии: скрип, скрип, а кругом машины, машины, трамваи бренчат на поворотах, аптеки, школы многоэтажные, тетки в белых узористых колпаках и таких же узористых запончиках продают мороженое, потом витрины магазинов, там тебе и сласти, и книжки, и краски рисовать, – тут он себя останавливал: хватит, хорошего помаленьку. А вдруг в последний день передумают и не возьмут в город, так чего себя попусту травить. Но это, если вдруг, тут же отметал он сомнения, а они все равно возьмут, раз обещали. А вдруг все же?.. Да не-е…
От такого сомнения удача должна была выйти негаданной, так она слаще и сытнее. Даже смеяться в полный рот Ванюшка себе запрещал – тихо-тихо, краями губ улыбнется своей блажи, и этого пока хватит, не все сразу – выходило, как в детской потехе: да и нет не говорите, зубки белы не кажите.
Его крупное не по летам, то ли задумчивое, то ли сонливое лицо, большелобое, с некрасиво и не по-детски выдающимся утинным носом, большим ртом и печально-мягкими, влажно-карими глазами, теперь частенько яснело, тронутое смущенной улыбкой, словно предутренним светом, и казалось, что тоненький, розоватый свет явственно, воистину навевается из самой души, тронутой и разживленной ласковой рукой приезжей тетеньки. Глаза теперь поблескивали живее, хотя по-прежнему не пропадала из них врожденная виноватость, из-за которой он уже смалу при встрече с людьми, особенно по натуре прямыми и крутыми, уводил глаза в сторону, вихлял взглядом, боялся, что по глазам его непременно уличат, а в чем именно, – не всегда знал, но чувствовал, что уже во многом можно уличить, да и как будто предчувствовал: то ли еще будет, и винился даже за грядущие искушения, к коим уже повлеклась неистраченная душа.
Ныне свет истекал от притаенной, поглубже припрятанной в себе мечты о городе. Город, город… Он являлся сосновоозёрским