Очнулся Тросточкин, его окровавленные губы страшно повело:
– Тати… тати.
– Федя, Федя, что, что, ро́дный наш?! – тряслась Полина Марковна, склоняясь ухом к студёным губам. – Федя, голубок Христовый…
– Тати… тати.
– Молочка? Перинку? – безумно спросила Полина Марковна. – Скажи – всё принесу, всё отыщу для тебя, голубка́. Ты же знашь, как мы тебя любим. Ради Христа… ради Христа… – Но, кажется, сама не понимала, о чём просила.
Николай взглянул через плечо Полины Марковны, увидел синеющий лоб, перекрестился, ребром ладони смахнул влагу с морщинистой щеки:
– Упокой его душу, Господи. Преставился.
– Что, что?! – вскликнула Полина Марковна, отстраняясь от Тросточкина. Опустилась перед умершим на колени, зарыдала.
Утром из двора во двор вышагивал ропот:
– Охотниковы-то, слыхали, Федьку Тросточку порешили? Сказывают: так-де хлестали, аж мозги вытекли.
– Тросточка тоже хорош: тырил, пёс, у благодетеля. Оне, приисковые, отчаянные! Каторжанские у них души, неприкаянные.
– Упокой его душу!..
Михаил Григорьевич, когда узнал о случившемся, отшатнулся, стал мотать головой, как пьяный. Потом подрагивающими пальцами раскурил предложенную отцом самокрутку, но дым, казалось, не шёл, не вдыхался внутрь – зачем-то дул Михаил Григорьевич, будто хотел загасить тлеющий край. Всё же вдохнул дыма, но долго не выпускал его, словно бы забыл. Григорий Васильевич колченого, но нервно-быстро ходил по двору мимо строившегося амбара, закинув руки за спину и не зная, что ещё сказать сыну, убитому страшной вестью.
За спиной Григорий Васильевич держал гербовые бумаги, которые вчера вечером завёз ему из волостной управы знакомый стряпчий Тихонов. Эти бумаги закрепляли за Охотниковыми Лазаревские покосы и ещё несколько выгодных, оспариваемых миром участков в полесье и в просторном Егоровском распадке на правом берегу Ангары. Новость была настолько радостной, жданной, что Емельяна Савельевича Тихонова, маленького старичка, который, собственно, и приехал погулять к своему старинному товарищу, дальновидно подгадав с оформлением бумаг к разговенью, обласкали и упоили. А рано утром, собирая в дорогу, наложили в его бричку несколько пудов всевозможной снеди.
Бумага в ладонях Григория Васильевича отпотела, и он не видел, как струйка пота размазала гербовую печать и завитую, размашистую подпись.
Сын и отец не знали, о чём говорить. Ни в дочери, ни в сыне не было Михаилу Григорьевичу настоящего счастья, и теперь он это остро понял и потерялся. Физически ощущал – уходили из-под ног какие-то начала, тверди жизни и судьбины.
Напряжённо лежал возле будки, как-то виновато моргая маленькими глазами, рыжий, большеголовый пёс Байкалка. А с хозяйственного двора в щель ограждения с ленивым любопытством заглядывала молодая поджарая сучка Ягодка.
Василия