Остановили Игривку у большого высокого пятистенка с четырёхскатной жестяной крашеной кровлей, расположенного всего саженях в ста пятидесяти от вздыбленной торосами и большими обледенелыми камнями кромки Байкала. Дом, оштукатуренный по фасаду – не в обычаях глубинной деревенской Сибири, – был выбелен розоватой известью и смотрелся развесёлым, пухлым, здоровым ребёнком. Его украшали резные белые наличники и карнизы; но с иконостасом дом Ивана, как дом Михаила Григорьевича, однако, никто не сравнивал: во всём его облике чувствовалась какая-то вольность, беспечность, озорство. Он резко выделялся среди других домов маленького Зимовейного – сереньких, приземистых, с махонькими окнами. С огорода и со двора дом был облеплен многочисленными пристройками, клетушками. На берегу ютились навесы с лодками и скарбом. По улице прохаживались нарядные люди, издали почтительно раскланивались с Михаилом Григорьевичем. У кабака, почерневшего и накренившегося, но с красной щеголеватой вывеской «Мулькин и К», кучились мужики.
Игривку Михаил Григорьевич привязал к высокому, но с крупными щелями забору. Во дворе свистели, цокающе отплясывали, незлобиво бранились. Пищали дети, блеяли овцы и козы, и где-то у поскотины в стайке голосисто и дурковато кукарекал петух.
– Содом и Гоморра сызнова, – сказал Елене раздосадованный Михаил Григорьевич, вытягивая, как гусь, налитую шею. Неуверенно приблизился к воротам, покосившимся, но выкрашенным в лиловато-зелёный колер. – Поди, Ванька уж недели две-три празднует Пасху с дружками да всяким сбродом, а ноне на всю катушку разговляется… паскудник.
Елена подумала: «Вот где люди живут, а не притворяются, что живут».
Во дворе увидели цветистую людскую россыпь, застеленные белыми скатертями столы с закусками, штофами и четушками, кувшины с пивом, скрипящий граммофон с помятым рупором. Казалось, что всё двигалось, сходилось, расходилось, сталкивалось или даже куда-то катилось и рассыпалось. Брат Иван – моложавый и крепущий – в широкой длинной кумачовой рубахе, как пламя, всклокоченный рыжевато-седыми волосами, на которых как-то ещё держалась съехавшая на затылок радужная шапочка, похожая на ермолку, подбежал, пританцовывая в козловых, стянутых на низ залихватской гармошкой сапогах, к Михаилу Григорьевичу с распростёртыми руками. Тычась раскрасневшимся лицом с короткой бородкой в строгое, незаметно уклоняющееся волосатое лицо брата, скороговоркой говорил, съедая окончания:
– Христос воскресе, братушка! Христос воскресе, родной! Христос воскресе, кормилец!
– Воистину… воистину… воистину… –