В руке полководца дрожит указка.
Стынет ванна – купать младенца.
Фа Ми Ре. Да закончится день
на этом.
«Исподволь, к себе, внутри…»
Исподволь, к себе, внутри
комнаты ночной – о ком
жалость?
О душе, клубком
в теле свёрнутой всему «умри»
разрешат, а ей одной, лишась
имени, покрова – быть и быть.
Кто она потом —
не слух, не опыт. Cпит,
А за приоткрытым ртом
тела, дальше выдоха – ничто.
Нечем слова вымолвить уже.
Что же я тогда и кто
зябнущей внутри душе?
Жалость к ней, сознание того,
что творится, но не предстоит,
кров невечный, дальнее родство
по отцу, который тоже скрыт?
Но, быть может, мёртвого к живым
жалость, к вечным – смертного, и есть
то, с чем остаёшься ночью здесь,
в жалость превращаясь,
в шелест, в дым?
«Дерево говорило…»
Дерево говорило,
рекло,
нарекало (по имени),
снизу вверх, как река (вдоль себя), текло,
как речь уплывало (вело, корило),
пустоту покрывало,
как будто надламывало стекло.
Проникая в углы
(тушь на листе), расплывалась сень
древесная,
всё бледней становясь (очертанья вен
вдоль воздетой руки),
разлетаясь, как выдох
(а корни – вдох),
говорило
и речь свою в никуда отпускало дерево, чей поток
разновеликих ветвей и веток струился наверх, туда,
где верх и низ менялись местами,
даль,
с четырёх сторон подожжённая, как стена
крепости, крепкого тела (cтолпа, ствола),
ствол обступала (крепость). И всё, что не было
зримо, не было небом —
было
деревом, словом,
излившимся вверх теплом
земли, соком её, муравьиной дорогой в рай,
потерявшим значенье жестом
ветви (руки) за край
текста,
в поисках то ли точки,
то ли креста,
птицы,
звезды,
окончания речи – какого-нибудь следа
на пустой странице.
«Пока ты здесь, я разглядеть пытаюсь…»
Ю. О.
Пока