«Над коркой земли
густо плавился воздух тяжелый,
язык у собаки по желтым клыкам вытекал,
и, клюв отворив, язычок свой высовывал голубь,
и с дымом вываливал черный язык свой шакал…
У сада валун был готов от жары расколоться,
смола, словно желтая змейка, по камню текла,
и мышь проглотив, распласталась змея у колодца,
и дерево сохло, и лопались кольца ствола»…
В «Джоне Донне» Иосиф Бродский сделал нечто подобное. Однако это была английская атмосфера, которую вобрал в себя русский язык. Что касается библейской атмосферы, то Бродский от нее не то чтобы «открещивался», скорее, соблюдал по отношению к ней дистанцию. Возможно, опасался обжечься. В его «Аврааме и Исааке» это качество особенно бросается в глаза. Пожалуй, наиболее верно он объяснил свою психологическую особенность в интервью Адаму Михнику (причем – в конце жизни): «Я еврей. Стопроцентный. Нельзя быть большим евреем, чем я… Я знаю, что в моих взглядах присутствует некий абсолютизм. Что до религии, то если бы я для себя сформулировал понятие Наивысшего существа, то сказал бы, что Бог – это насилие. А именно таков Бог Ветхого Завета. Я это чувствую довольно сильно. Именно чувствую, без всяких тому доказательств»…
Я уже как-то обращал внимание, что Бродский хотел научить английскую поэтическую речь русскоязычной стилистике. Английский язык, думаю, не только в силу своей пристрастности к традиции, но и из-за некоторой викторианской чопорности не захотел вести любовные игры с русской поэзией. Тогда Бродский сделал гениальный реверс: ввел английскую стилистику в плоть русского стиха. Русский язык не брезглив и всеяден. Повинуясь изощренному стилистическому аппарату Бродского, он вобрал в себя английское кровообращение. Но обретений без потерь не бывает. Русский язык научился у английского иноходи, несвойственному ему дыханию, видению, но лишился, собственно, самой поэзии. Вместо нее рождалась новая эстетика, замысловатые, хотя и жестко логичные интеллектуальные конструкции…
Ким разделял мои, возможно, натянутые и несколько экстравагантные мысли и даже радовался, когда я высказывал что-то для него новое. Хотя должен оговориться: в области образованности и логики ни я, ни другие ученики не смогли бы с ним состязаться. Он считал на десять шагов вперед. Недаром еще в ленинградской крытке, где он сидел с Айхенвальдом, Асарканом, с тем же Улитиным и другими московскими знаменитостями, его называли взбесившимся изданием британской энциклопедии. Но при этом Ким являл собою великого педагога и в этом смысле радовался любому проявлению творчества своей паствы.
При всем при том он обладал каким-то «папуасско-попугайским» вкусом, любил все кричаще-яркое. Помню, ему подарили красно-зелено-желтый кожаный берет и свитер с алыми полосами на спине. Свитер Ким носил задом наперед («чтобы красное видно было»), а берет отказывался снимать