Но вот на галереях уже не осталось места ни для единого стола; на столах не осталось места ни для единого ларца; в ларцах не осталось места ни для единой вазочки; в вазочках не осталось места ни для единой горстки засушенных розовых лепестков; нигде ни для чего решительно не осталось места; короче говоря, дом был обставлен. В саду подснежники, крокусы, гиацинты, магнолии, розы, лилии, астры, далии всех разновидностей, яблони, груши, вишни, фиги и финики, вкупе со многим множеством редких и цветущих кустарников, вечнозеленых и многолетних, росли так тесно, так впритык, что яблоку негде было упасть меж их корнями и ни пяди дерна не оставалось без их тени. Вдобавок Орландо вывез из дальних стран дичь с ярким опереньем; и двух малайских медведей, скрывавших, он не сомневался, под грубостью повадки верные сердца.
Теперь все было готово; и вечерами, когда горели несчетные серебряные светильники и ветерок, вечно слонявшийся по галереям, заигрывал с зелено-синими шпалерами, пуская вскачь охотничьих коней и обращая в бегство дафн; когда серебро сияло, лак мерцал и пылало дерево; когда гостеприимно распростерли ручки резные кресла и дельфины, неся на спинах русалок, поплыли по стенам; когда все это и многое другое было готово и пришлось ему по сердцу, Орландо, обходя замок в сопровождении своих борзых, испытывал удовлетворение. Настало время, думал он, закончить ту торжественную речь. Или, пожалуй, даже лучше начать ее сначала. И все же – проходя по галереям, он чувствовал, что что-то тут не то. Столы и стулья, пусть золоченые, резные, диваны, покоящиеся на львиных лапах и лебяжьих шеях, перины, пусть и нежнейшего гагачьего пуха – это, оказывается, не все. Люди, сидящие на них, люди, на них лежащие, поразительным образом их совершенствуют. И вот Орландо стал задавать блистательные праздники для вельмож и помещиков округи. Все триста шестьдесят пять спален не пустовали месяцами. Гости толклись на пятидесяти двух лестницах. Триста лакеев сбивались с ног. Пиры бывали чуть не каждый вечер. И – всего через несколько лет – Орландо порядком поиздержался и растратил половину своего состояния; зато стяжал себе добрую славу среди соседей, занимал в графстве с десяток должностей и ежегодно получал от благодарных поэтов дюжину томов, подносимых его светлости с пышными дарственными надписями. Ибо, хоть он и старался избегать сообщения с писателями и сторониться дам чужеродного происхождения, он был безмерно щедр и к женщинам и к поэтам, и те обожали его.
Но в разгаре пира, когда гости веселились без оглядки, он, бывало, тихонько удалялся в свой кабинет. Там, прикрыв за собою дверь и убедившись, что никто ему не помешает, он извлекал старую тетрадь, сшитую шелком, похищенным из материнской коробки с рукодельем, и озаглавленную круглым школярским почерком «Дуб. Поэма». И писал до тех пор, покуда часы не пробьют полночь и еще долго после. Но из-за того, что он вымарывал столько же, сколько вписывал стихов, нередко обнаруживалось, что к концу года их стало меньше, нежели в начале, и впору было опасаться, что в результате