Доступ к его тайнам я получил много месяцев спустя, когда в обычном разговоре "о бабах", я послал всех озабоченных к чёрту и попросил его рассказать о маме.
О маме он мне тогда, конечно же, ничего не рассказал, но возникло настоящее доверие. И с той поры его грани проявлялись для меня постепенно, увлекая, словно книга из тех времён, когда книги ещё умели делать нас лучше. Со временем стал удобочитаемым текст, проявились яркие цветные картинки, от пустого шелеста страниц отделилась песня мудрости и тонкости ума. И так, глава за главой, я узнал в нём черты, абсолютно чуждые современному, молодому нигилисту – например, мне.
Первым делом, Женька был необычайно добр. Запредельно. Настолько, что высмеять его доброту или как-то использовать её в личных интересах казалось низостью и даже святотатством. Это качество обнаруживало себя так часто, что нам, простым и смертным, не оставалось ничего иного, кроме как привыкнуть к нему и относиться с плоской широтой потребителя. Теперь же, когда "не уберегли" и горько плачем, вдруг нашли в себе способность наконец-то его оценить. Ни одна другая потеря в жизни ни Серёгу, ни Максима, ни Андрейку, ни меня не заставит мёрзнуть от тоски так безнадёжно, как потеря всесогревающего сердца этого человека…
Как-то будним ноябрьским утром мы двинулись с Женькой в институт. Двинулись прямиком с ночной дискотеки, слегка расшатанные клубной вибрацией. Ситуацию воспринимали кисло и плелись, в темноте развлекая друг друга нытьём о том, как хорошо нам было, как плохо нам стало и как ещё хуже будет, если мы таким же танцующим шагом немедленно не развернёмся обратно, к тем двум парам силиконовых холмов.
Через сто метров проворный мороз залез своими лапами мне в самые недопустимые места. Моя походка сделалась твёрже, я зашагал решительней, и даже пушистый котёнок с беспомощным писком о маме не заставил бы меня сбавить ход. А Женька остановился. И ладно бы встал напротив котёнка, так ведь нет – его остановил вид бездомного пьянчуги, готового за опохмел и зимой заложить последние ботинки, потому как последнюю рубаху и последнее исподнее бельё алчущий уже, по-видимому, пропил. Он был наг, как даже мы на лирических вечеринках в студенческой общаге себе не позволяли. То есть, до последней возможности. Совершенно. Даже волосья, ржавыми пружинками скрючившиеся на груди, не внушали согрева. Никудышный и жалкий, промороженный и насквозь пропитый он балансировал на скамье безлюдной автобусной остановки, как сонный петух на жерди. И я летел мимо него по измёрзшей Москве без тени сантиментов.
Женька же