Но мне хочется добавить от себя: «Как же хорошо, что нынешняя поэзия столь разнообразна и – по знаковому слову Станислава Минакова – многоочита! Слухи о ее смерти не преждевременны, а либо намеренно злословны, либо бездумны.
Бегство (читай – изгнание) – та же смерть,
в нём душа устремляется в духоту,
впредь не в силах выситься, быть и сметь,
покидая вещное на лету.
И, попав в непонятное, как шпана
озираешься, странный: некуда дальше бечь,
потому что повсюду – одна хана,
и лишь изгнанный может про то просечь.
Вроде б – ходишь и выглядишь так, как все,
но не ловишь больше наземный кайф,
а родимых, отрезанных в чортовой полосе,
слышишь сердцем, издали, даже не тронув Skype.
Мама стала махонькая, как котик.
Мама стала тихонькая, как мышка.
Мама еле-еле по дому ходит.
Гречку перебирая, лапкой гребёт, как мишка.
Мамины дни теперь ни пестры, ни пёстры —
мелкой моторикой их не унять, итожа.
Старощь и немощь – тоже родные сёстры,
так бы поэт сказал, если б только дожил.
Мама крочком салфетки плетет, платочки
превозмогая тернии Паркинсона.
Если идти, то надо идти до точки —
где золоты цветы на кайме виссона.
Памяти Н. Клюева и О. Мандельштама
Поставь на полочку, где Осип и Никола,
Осенний томик мой: я там стоять хочу.
Мне около двоих родны словес оковы,
Гд е – колоколом течь, приколоту к лучу!
Реченья их – речны, свечение – угодно
Тому, Кто чин дает журчале-словарю.
Коль-ежли иордань жива, хотя подлёдна,
Тогда и я, гордясь, глаголю-говорю.
Кто с этими двумя, тот не избегнет злата:
Кто складень растворит, тот и обрящет клад.
За косным языком искомая палата
Венчает звукосмысл и затевает лад.
И впредь усладу вить доколе? А дотоле:
Хмельною птахой – фить! – в глаголемый силок.
Я стану так стоять: я к Осипу, Николе
При-льнущий-ка щекой доверчивый телок.
Что слабые тела палач забил железом,
То слёзно вспомянёт желёзка-железа.
Но дождик золотой не смят,