– ätiem[15], – тихо сказал я.
Папа застыл, просиял и еще раз толкнул меня к выходу.
Я в последний год рос очень быстро, а папа был какой-то съежившийся, но все равно выше меня. Поэтому что́ там у него выше спутанной челки, я не видел. Очень хотелось приподняться на цыпочки и посмотреть – а лучше потрогать – папину макушку. Но и очень не хотелось этого делать. Я посмотрел на отца, и меня сверху вниз, от глаз до копчика, проткнула знобкая жалость.
Папа был несчастный, больной и, кажется, умирающий – нет, не то. Из него будто душу вынули, а сердце забыли, вставили вместо воздушной души что-то другое, большое и грубое, раздавили все, что могли, – а сердце не смогли. И оно дождалось, пока то, большое и грубое, вывалится (отчего все тело обвисло сдутым шариком), – и теперь, чуть расправившись, отчаянно мне сигналило. Из последних сил. А я что-то там думать еще хотел.
Я перехватил папины руки – они горели сухим огнем, кочерга в печи, – осторожно отодвинул их, шагнул в сторону, нашарил за спиной ручку двери, открыл ее, стараясь не стукнуть себе по лопаткам, толкнул наружную дверь и чуть не вывалился на лестничную площадку. Наружная дверь была, оказывается, распахнута. Непорядок. Но не до него уж.
Я напоследок посмотрел папе в глаза. А папа, оказывается, все улыбался, весь сморщенный, уставившись туда, где я был полминуты назад. Надо было попрощаться и сказать, куда я уйду и когда вернусь. Но я же вообще не представлял, куда и когда. И все равно сил не осталось. Я махнул рукой, повернулся, вышел из квартиры и побежал по лестнице, стараясь не подвернуть ногу, впихнуть деньги с документами во внутренний карман, где им мешал телефон, и понять, что такого странного с нашими дверьми.
Понял, только выскочив под треск разметавшихся голубей на улицу, где уже почти стемнело.
В петле наружной двери опять торчал нож. Вернее, не в петле – он был засунут под верхнюю пластинку, за которую стальная дверь прихвачена к деревянной обшивке косяка. И нож был не моим – мой во внутреннем кармане куртки лежал. Этот был обычной хлебной пилой с нашей кухни, с длинным волнистым лезвием, так что ручка почти уперлась в верхний косяк.
Я ничего не понимаю.
Они долбанулись там все.
Ладно, надо бежать за Дилькой.
И я побежал. Но на полпути, за катком, морально готовым перевоплотиться в футбольную «коробку», увидел Леху. Он сидел на корточках возле гаражей и что-то внимательно рассматривал. Юный натуралист.
Я очень обрадовался. Вот и решили, куда идти.
В декабре Леха два раза ночевал у нас. У него как раз дома закипела полная лажа, отец с матерью почти до развода дошли, а Леха получался крайним. Ну вот он и напросился, и родители не возражали. Мои – из вежливости и сочувствия, а его – ну, потому, что виноватыми себя чувствовали. Да им и надо было, наверное, по полной разобраться, без детских глаз и ушей.
Не знаю уж, что помогло: Лехина акция или сами в ум вернулись, но с тех пор все у них было гладко и спокойно. Не совсем без вывертов. Лехе пару раз все-таки доставалось. Но это было сильно лучше