А мать не выжила, потому что она не разбиралась в людях, а потому и вовсе перестала доверять всем. Она просто долбила цифры, сводя свои дебеты-кредиты, но вне этой матрицы она ни хрена не понимала за жизнь, да и не хотела понимать. Ей нужны были только цифры, потому что она могла их контролировать, и другие люди ее за это уважали, а меня она контролировать не могла, это ее бесило, я думаю.
Она знала, что я ее не уважаю. Потому что уважать ее было вообще не за что, она типичная жертва – с этой ее вечной замученной улыбкой и взглядом заблудившейся в казарме девственницы. Мы жили в квартире, где произошло убийство, и она не сделала ничего, чтобы ее поменять. Она уходила на работу, оставляя в холодильнике какую-то еду – это была именно что просто еда, без вкуса и запаха, и я редко ела ее, но мать не замечала, она никогда не замечала ничего, что было связано со мной. Сыта я или голодна, выросла я из платья и сандалий или нет – она этим никогда не заморачивалась, она вечером возвращалась домой с ворохом каких-то бумаг и до поздней ночи сидела над ними – я думаю, просто чтоб не видеть меня.
А у меня уже была своя жизнь, и главной моей задачей было – не попасть в приют, потому что после того, как папаша повеселился в последний раз, я прожила там целый месяц: мать лежала в больнице, родственников у нас не было, и соцслужбы загребли меня под опеку государства. Месяца мне хватило, чтобы понять: в приюте гораздо хуже, чем в нашей квартире, несмотря на убийство. Но вся проблема была в том, что мать перестала заниматься не только мной, но и квартирой, и я точно знала, что, случись социальным службам хоть раз прийти к нам, я отправлюсь в приют в тот же день. А значит, я должна всегда опрятно выглядеть, регулярно учить уроки и в квартире должен быть хотя бы относительный порядок.
И я просто писала матери записки: нужно то-то и то-то, оставь мне денег. Видимо, ее обрадовала перспектива не разговаривать со мной, да и я не слишком горела желанием общаться с вечно бледной отрешенной теткой, которая по какому-то дурацкому стечению обстоятельств оказалась моей матерью. Меня раздражала ее тощая задница в линялых джинсах, ее вечные свитера с высоким горлом – конечно, шрам ей папаша оставил безобразный, и тем не менее. Ее волосы, стянутые в унылый пучок, начали седеть, и она даже не думала их подкрасить, светлые глаза на бледном лице придавали ей вид анемичный и недокормленный, и все равно она была бы потрясающе красивой, если бы хоть немного ухаживала за собой, но она этого не делала. Ей было все равно, и меня это бесило.
Пока был жив папаша, она не раздражала меня – наоборот, я бежала к ней, пряталась у нее, но все дело