Музыкант споро собирал монеты и ловко засовывал их в кармашек на трусах, с внутренней стороны.
– Послушайте! – крикнул издалека Роман по-русски. – Эй! Трубач!
Человек затравленно вскинул голову, словно собака, ожидающая пинка, и впился острым взглядом в лицо Романа. Так ничего и не поняв, он на всякий случай отрицательно покачал головой. Роман растерялся на мгновение, подумав, что, должно быть, это все-таки не «наш» человек, но тут же отверг эту мысль, вспомнив о редкой в здешних местах мелодии, и настоятельно продолжил:
– Послушайте, вы русский? Я же вижу, вы русский! Да встаньте же вы, в конце-то концов!
Чтобы поторопить его, Роман нагнулся и поднял с земли две монеты. Мышцы на худом, обнаженном теле горниста мгновенно напряглись, а в глазах вспыхнуло отчаяние. Но Роман протянул ему раскрытую ладонь с двумя монетками.
– Берите же! Это ваше.
Трубач проворно, по-обезьяньи, схватил деньги. Он широко улыбнулся крупными желтыми зубами и с профессиональной грацией отвесил поклон. Видимо, на его плечах когда-то вполне гармонично сидел концертный фрак с манишкой и черной элегантной бабочкой.
– Не уходите. Хотите выпить?
Трубач отрицательно мотнул головой и задумался. Потом сказал с ясным малороссийским выговором, очевидным даже для лаконичной фразы:
– Поесть. И кофе. Если пожелает господин…
Роман с облегчение вздохнул и призывно махнул рукой.
– Пойдемте. Сид нас сейчас накормит. Я тоже не завтракал.
Трубач засеменил вслед за Романом, глухо топая обутыми в сандалии ногами по пыльному асфальту.
– Из филармонии мы! – говорил трубач, набивая рот и глотая горячий черный кофе. – Из матери… так сказать, городов русских!
– Из Киева, что ли? – уточнил Роман. Спроси его сейчас, зачем он принял пусть даже такое незначительное участие в судьбе этого человека, он вряд ли бы сумел ответить что-либо вразумительное.
– Из Киева, из Киева! – закивал трубач. – Оттуда!
Роман смотрел на него, размышляя о том, что когда из тонких нитей свободы ткутся целые полотна и затем покрываются ими счастливые государства, всё становится ясным для каждого, кто живет под таким полотном. Однако же, когда нити свободы вплетаются в грубую мешковину многолетнего рабства, любое жалкое проявление независимости, идущее от примитивного понимания людей, не знавших истинной свободы до сей поры, выглядит постыдным убожеством.
Душа Романа рвалась на части: одна из них питалась жалостью и любовью, другая презрением и страхом.
А душа Сида, похоже, пребывала в это время в полном смятении. Он тер белым полотенцем и без того радующие глаз чистейшие стеклянные рюмки и с изумлением наблюдал за русскими. Один из них смотрел глазами собаки, ожидающей оплеухи, а второй напоминал доброго самаритянина, растроганного собственной щедростью. Сид подошел к столику