Еще я жалел маму, думал, что не слушал ее, раздражал, когда отца взяли в армию.
За ночь никто не поднялся к параше – боялись, что назад не втиснутся. В камере стало холодно, мы сдавливали друг друга, как в толпе, и, как вчера вечером, в темноте затлел электрический волосок – то ли ночь прошла, то ли его просто так зажгли. Потом на двери грянул железом замок, и веселый переводчик крикнул:
– Выходи!
Вчера, когда я переступил порог камеры, я думал, что не дождусь этой минуты, а вот теперь выходить не хотелось.
– Выходи! Уборка! – будто сообщая нам что-то радостное, кричал переводчик, и мы стали выбираться.
В темноте я как будто бы перезнакомился со своими соседями, узнавал их по голосу, по тому, с какого места на нарах этот голос раздавался. А вот теперь нам почему-то было неудобно смотреть друг на друга.
Как здесь было светло и какая высокая неоштукатуренная стена была над нами! Переводчик привел с собой двух немцев заключенных, они принесли ведра и швабры. По тюрьме шел утренний уборочный сквозняк. Меня била дрожь, и я сказал соседу, что моя одежда, как сито, стала пропускать холод.
– Это от дезинфекции, – объяснил сосед, а раздражительный сказал:
– Ночевали баран и козел на улице. Баран – здоровый же! – ночь прохрапел, а утром встряхнулся и говорит: «Ну и мороз!» А козел заблеял: «Он еще с вечера…»
Козел – это, конечно, я. Мне хотелось понравиться раздражительному, но по дну колодца тянул сквозняк и вверх по тюремному колодцу тянул сквозняк, и я никак не мог унять или изгнать из себя дрожь. Раздражительному надо было обязательно ответить. Если ты позволяешь, чтобы тебя безответно назвали козлом, жди, сразу же назовут еще как-нибудь похуже. Но раздражительный уже отвернулся, а нас с Валькой погнали выносить парашу. Я хотел заупрямиться – так это и принял: назвали козлом, и сразу же неси парашу, – но немец-уборщик подмигнул:
– Ком, ком…
И я подхватил бак за ручку. Немец-уборщик зашел с нами в туалет, прикрыл дверь и показал, чтобы мы не торопились:
– Лангзам,