Когда я вернулся из Китая, куда послал меня отец налаживать производство и продажу наших напитков, я купался в ауре всеобщего дружелюбия смирновских рабочих, с которыми никогда не имел никаких конфликтов. Ни один из смирновских рабочих не пошел на баррикады 1905 года, считая, что на Пресне собрались люди, которые просто не хотят работать.
Как не сойти с ума в ожидании смерти? Не думать о ней, думать о хорошем, о том, что было в моей жизни.
И тогда эти палачи в кожаных пиджачных парах, перетянутые офицерскими ремнями, снятыми с трупов, не заставят меня унижаться.
Я искал силы в воспоминаниях об отце. О нашем доме. О той прекрасной и такой желанной прошлой жизни.
Чтобы не думать о смерти, я стал вспоминать имена любимых лошадей с моих конюшен: «Пылюга. О, дорогой мой Пылюга, мой рекордист! Сотню призов мне принесла твоя резвость и стать!.. Гуляка. Гольден-Бель. Недотрога. Птичка. Саламандра…»
– …Молишься? Ни хера тебе твой бог не поможет!
Распахнута дверь, на пороге – силуэт комиссара.
Страшная, гадкая реальность!
– Выходи!..
Яркое веселое солнце брызнуло, отразившись от оконных стекол, резануло по глазам, ослепило.
Комиссар, зевая во весь рот, пытается водрузить на нос явно ворованное золотое пенсне. В глазах – восторг, который бывает у щенка, не знающего, куда девать избыток чувств.
У борца за социальную революцию благостное настроение – тяжелая палаческая работа впереди, а позади крепкий сон молодого организма, хороший и, судя по всему, плотный завтрак. Вон как лоснится розовая кожа юного лица у этого явно бывшего студента, отравленного марксистскими идеями. Кто ты, где набрался жестокости и злобы? Чем обидел тебя тот мир, который ты мечтаешь сокрушить, чтобы на обломках его воздвигать новое здание социально справедливой жизни, в которую верится с трудом, видя, с какой непонятной ненавистью уничтожается старая Россия. Вот от чьей руки суждено получить пулю – от этого молокососа, пальцы которого постоянно тянутся к зарождающимся усикам, словно не верит, что наступает пора взросления.
Что вспомнишь о юности, чем похвастаешься? Тем, что убивал без счета людей, упиваясь их страхом?
Как будто прочел комиссар мои мысли, вскинулся. Резко сунул в карман пенсне, стукнул со значением по кобуре маузера:
– Что, иуда? Покаялся?
Я молчал, понимая, что любое слово истолкует он не в мою пользу, что ни скажи…
А потом опять: стенка, солдаты против меня с винтовками. И: «Цельсь!»
И снова – плевок в лицо, камера, «Утром расстреляем. Молись!».
То ли извечная смирновская гордыня, то ли еще что, но все пять дней и ночей комиссаровой пытки я находил в себе силы гнать предательскую мысль о смерти как избавлении. А силы придавала простая мысль, ради которой даже этого упивающегося своей властью сопляка я бы, пожалуй, простил: ведь тот мстил за что-то, дурак,