«Вот радость слепнущих детей …»
Вот радость слепнущих детей —
что сорная трава на солнце
ещё упрятана в зерне
средой рыжеющих колосьев,
среди которых, нет, не я
но тоже медный и звенящий,
несёт в глубинах светляка
до самой тёмной и скользящей
своей же тени, что внутри
себя горит и, извиняясь,
не про меня, но говорит —
куску бумаги растворяясь,
как бы кромешная зола,
глядящая наверх в оконце,
чья радость слепоты не зла,
но лишь упрятана на солнце.
Asphyxia
Посмотрит выдох в воздух – словно в воду,
которая мертва, а не жива,
чья дребезжит древесная повозка,
что спрятана в сосне, и из тепла
её, как из утробы землянистой
скрипит ходулями под ранкой янтаря.
Рай встрепенётся, будто кто-то выжил,
и, балуясь весёлой анашой,
такое на его берёзках вышил
младенческой нетвёрдою рукой,
что выдох обратился снова в воздух
и только после стал густой рекой.
И медь качалась в тетиве у вдоха,
то в соловье, то у комков стрекоз,
на уголь кислый закрывая шёпот
невидимых и точных берегов
переходя парной, непарный чаек клёкот,
что оставались под воды дугой.
«…или Воронеж, или алфавит …»
…или Воронеж, или алфавит —
возможно, что-то левое болит,
поёт в дрозде – как будто перевод —
летит с плеча о землю вертолёт.
Среди его порезов, лопастей
январь хоронит голоса гостей
на целлофан, как на лицо кладёт
горячую ладонь – вдруг оживёт
и полетит по ветру там, где речь
не успевала мертвецов сберечь —
один из них сегодня мне в окно
стучался ночью и стоял темно
в пятне январском, плакал и болел —
меня печатал или вслух жалел
или Воронеж, или алфавит —
как целлофан, где левое болит.
«Природа, сделав харакири…»
Природа, сделав харакири,
сентябрь вынет на четыре
не света стороны – тепла,
которое в себе несла.
И вот, как девочка, однажды
тридцатилетняя, из сажи
внутриутробный свой несёт
непрекращающийся плод.
Над нею – птица и природа,
и нерестится в них свобода,
едва заденет провода
и спишь в четыре не утра.
И там тебе то дева снится,
то Вифлеемская ослица
и в лоб впечатаны звезда,
сирени тень – как холода.
Сани
Город предстанет невидимым. День ото дня
не ототрешь, но возможно припомнишь меня:
даже не контуры – шорох травы к сапогам
дымом приклеен, как выдох [к] холодным саням
тем, что пейзажи вокруг режут словно бы хлеб.
нет никого, ничего – кто щебечет в просвет,
в окно человека, когда вокруг падает лев,
сани скрипят и въезжают в натопленный хлев?
Чаадаев
Предвестник рыбный появленья чаек,
мальков сих возвращающих воде,
где крошево ржаное прорастает,
как осы у Протея в бороде,
почуешь кислород и эту тяжесть
от жестяного, словно смерть, ведра,
которое – в своем снегу пернатом —
за клёкотом куда-то жизнь несла.
Куда? – не видишь – Только едем, едем
средь чаек тонких, разводных мальков,
что изнутри следов звездою светят,
как радость, в тьму – сокрытых в них – подков.
Так едем, сумасшедший Чаадаев,
туда, где ангелы придумали нам кров:
свободы нет –