Возможно, он просто не может почувствовать, что ему жарко. Не надо ему помогать по бытовым пустякам. Смутно догадываюсь, что его это оскорбляет, и перебарываю в себе псевдоматеринские порывы.
Говорю: «Доставай, пиши. Ты напишешь, а я потом скажу тебе, какой была твоя тема». Вася выдерживает паузу. Потом возникает его удивительная речь: «Твоя тема, матема. Математика, твоя». Мы общаемся по касательной. Я тоже отворачиваюсь от него. Я знаю, Васе слишком остро смотреть на меня, моя блузка его и радует, и сбивает. Но он сейчас со мной. Я чувствую его тепло. Словно мы – две варежки на резинках, какие когда-то носили его бабушка или мои родители. Вася теплый, резинка короткая и еще не растянулась. Мне хочется его обнять, но я резко бью себя внутри по рукам. Я говорю, глядя в сторону, в окно, где колеблется ветка и колышется мелкая листва (о, Вася, как я хочу помочь тебе!): «Ты и так знаешь, о чем она. Ты догадываешься обо всем. Пиши».
Некоторая шоковая терапия здесь возможна, но только точечно.
Я не менее застенчива, чем Вася, несмотря на склонность к экстравагантным нарядам и поступкам. И Вася это чувствует. На миг он поднимает на меня свои невероятные глаза с опущенными уголками. Ореховые, охровые, небывалые глаза. И уходит в расстегивание рюкзачного кармана.
Наконец, он справляется с «молнией», вынимает тетрадь на пружинках, карандаши, ластик и черную гелевую ручку. Его шелковые вихры топорщатся. В кафе гам, тарарам, но Вася не обращает на него внимания. Внимание мнимо, как бы говорит его фигурка, клюющая вздернутым носом бумагу.
(нон-фикшн)
Мне нет нужды озвучивать тему, которую я имею в виду. Это не тема – это васино-мой лейтмотив. Я слежу исподтишка за возникающим текстом, но куда-то проваливаюсь, толкаю себя, как картонную декорацию, в плоскую спину, но ничего не могу. «Вшум». Вот и вынырнула: это Вася перевернул страницу. Я в ужасе, я еще внутри кошмара, а Вася с сопеньем пишет свой текст.
Как он был там без меня?
Я уходила, я была девочкой в каком-то лагере, наша палата располагалась в здании старинного особняка, там все еще оставались и задумчивые ряды книг в кожаных переплетах, и фарфоровые статуэтки (вот, правда, не все, потому что железные койки были внесены неуклюже), и зеркала, и даже необычный узкий предмет мебели рыжего дерева вроде приподнятого на двух изящных ножках столика с откидывающейся крышкой – приподнятого для того, чтобы писать за ним стоя. Я так хочу его себе, этот высокий столик, который мы зовем «бюро», – но для этого нужно отказаться и от тумбочки, и от стула, потому что, кроме койки, каждому положен только один дополнительный мебельный предмет. И нужно еще занять спальное место у окна, как-то отгородиться шкафом, чтобы начать, не откладывая, то, что мне хочется начать. Мы все включаемся в перестановку, и я стараюсь больше всех, помогаю всем, и мои длинные тощие руки оказываются прекрасными рычагами. При этом нас почему-то не смущает необходимость жить в одной палате-зале с мальчиками;