Ко мне не пристают хорошие привычки, не пристала бы и эта, если бы не Живой Журнал, который стал моим блокнотом для записей о сыне. Появились читатели – помощь моему честолюбию, а значит, и старанию.
Сын неплохо заговорил в два с половиной года, я прилежно записывала. Хорошо помню одну из первых записей, про то, как он пересказывал мне «Репку».
– И позьвала коська мисику.
Долгая пауза.
– Так мышка пришла – и что?
Трагично и серьезно:
– Мисика не пьишла…
– Почему?!
– Она била дугом месьте…
Я потрясена:
– В каком другом?
– Ду-гом. Она тям бизяла… хостиком махнула… яицко упаё и язбиось…
Так вот, я записывала, и какие-то его словечки тоже вошли в нашу и наших знакомых речь: высшей оценкой чего-либо стало слово «кьясота» (произносить с придыханием, протяжно), худшей – «безобьязие» (сдвинуть брови), толстых голубей вся наша семья называла вслед за ним «куняка́ми». Я с грустью ждала финала, предсказанного Чуковским – от двух до пяти! до пяти! – но сыну исполнилось и пять, и шесть, а записей появлялось все больше.
Сейчас, когда я наконец собрала все, что писала о сыне, о себе и о нас почти двенадцать лет подряд, ему исполнилось 14. К рассказам о своем детстве он относится с некоторым раздражением, называя то время «возрастом неразумства». Наверное, я немного опоздала с этой книгой, но все же – с согласия сына, разумеется, – рискую ее напечатать. Я с самого начала старалась быть в своих записях немного отстраненной. Это не фотография, не хроника, не документ; скорее – набросок. Силуэт, деталь – готово. Похоже? Он? Мы? Похоже, он, мы. Но не весь он и не вся наша жизнь.
Семейный портрет
4 года
Долго-долго корпел над мозаикой. Сложил. Прислонил получившееся к шкафу, отошел, посмотрел. Подумал. Объявил:
– Семейный пайтъет!
Спрашиваю – а где тут я? папа?
– Вас тут нет.
– А кто же есть?
– Паовоз. С фонаём. И солнце. Оно пъотянуло лучик паовозу, а паовоз светит фонаём на солнце. Къясота.
Федором звали моего деда. Я была его младшей и любимой внучкой. Любовь он выражал так: терпел. Суровый был человек, жизнь его сильно обижала. Когда я родилась, ему было 69 – по-нынешнему «всего», но у него позади была война, ранение, контузия, тюрьма, водка, гибель старшего сына. Он здорово устал к своим 69-ти. Вряд ли ему хотелось все летние дни (я была приезжей, летней внучкой) смотреть за ребенком, пусть и послушным. Но он терпел. Брал меня на огород, за грибами. Ждал, пока я плескалась в речке. Переживал из-за моих синяков и порезов. Он умер, когда мне было 14. Почему-то я сразу решила назвать сына, если он у меня появится, Федором. Благодарность? Чувство вины? Вряд ли; просто захотелось.
3 года
Когда шкет бесится, его зовут не Федя, а Кунделе́вский. А меня, когда он бесится, зовут Тяпочкин. Так повелось. Поэтому, когда он несется на меня и хищно кричит: «Тяпочкин!» – это значит, что мы будем беситься. И я в ответ кричу: «Кунделе́вский!!! где твое пузо?! – я съем его с кетчупом!!!»
Беситься у него называется – щу́читься. «Я тебя сейчас буду щу́чить!!!»
А я ему сказала: «Что ты орешь как маленький? ведь такой уже огромный пузе́ц!» На что он ответил, что он не пузец, а спине́ц. Потом разошелся и сказал, что он: носец, ушец, глазец, ручец, лобец и пр.
Кунделе́вский – спине́ц.
7 лет
Появился у него свой телефон. Во всех наших телефонах он записан как ФЕДЯ. Вот звонок, у меня на экране – ФЕДЯ, я отвечаю, говорю: «Федька, привет!», а он:
– Здравствуй, мама. – (пауза – и, чтоб уж наверняка) – Это я, Федя.
3 года
Вечером, после ванны, сидит в пижаме, розовый, чистенький. Смотрит на меня добрыми глазами:
– Ну, сьто? Я Федя. А ты думала – кто?
– Кто?
– Ты думала – агнеёчек? (ангелочек)
Сначала в записях я называла сына – а за мной и все – шкет. Прижилось. Отпраздновали пятилетие и увидели, как он вырос (эта августовская стрижка, которая открывает незагоревший лоб – такой