В кухне не было никого, когда Лисбет вошла в нее и бросилась на стул. Она осматривалась кругом смущенным взором на грязь и беспорядок, которые угрюмо освещало яркое послеобеденное солнце. И все это совершенно согласовалось с грустным замешательством ее мыслей – замешательством, нераздельным с первыми часами внезапной грусти, когда бедная душа человеческая походит на человека, который был положен спящим среди развалин обширного города и пробуждается в тягостном изумлении, не зная, рассветает ли день или приходит к концу, не зная, почему и откуда взялось это необъятное зрелище опустошения или почему он сам, одинокий, находится там.
В другое время первая мысль Лисбет была бы: где Адам? Но внезапная смерть мужа снова сделала его в эти часы первым предметом ее нежности, каким он был двадцать шесть лет назад; она забыла о его недостатках, как мы забываем горести нашего исчезнувшего детства, и думала только о расположении к ней молодого мужа и о терпении старика. Она продолжала озираться кругом смущенным взором, пока вошел Сет и стал переставлять некоторые из разбросанных вещей и убирать маленький круглый столик из соснового дерева, чтоб поставить на нем чай для матери.
– Что ты хочешь делать? – сказала она несколько брюзгливым голосом.
– Хочу, чтоб ты выпила чашку чая, матушка, – отвечал Сет нежно. – Тебе будет хорошо от этого; да, кстати, я приберу к стороне несколько вещей вот тут – по крайней мере, в доме будет хоть некоторый порядок.
– Порядок! Как ты можешь еще говорить о том, что хочешь привести в порядок. Оставь так, оставь. Для меня уж не будет больше прежнего спокойствия, – продолжала она, и слезы текли ручьем, когда она начала говорить, – теперь, когда нет уж на свете бедного отца, на которого я стирала и чинила и для которого тридцать лет варила обед… и он был всегда доволен, что бы я ни делала для него… А он был так ловок и проворен: готовил для меня, когда я была больна, и с гордостью приносил ко мне наверх; однажды он даже нес сынишку, который весил за двух детей, пять миль, всю дорогу