возле самых пределов Зодиака,
думали. И в мыслях рождался свет, как ясный огонь, и все их земные дела шли поэтому отменно: тут и богатство, и справедливость, и милость. И знали ведь, что катится на них ненависть ядовитого солнечного демона, уже однажды, в году шестьсот шестьдесят шестом, заявившего о своих к Солнцу претензиях: о готовящейся власти ущербного полумесяца. Тогда впервые на Европу и пополз ислам, перелившись, словно забродившая шальная брага, через золоченый край еврейской академии Гондишапура, этой первой практической школы материализма, чтобы надолго, а лучше, навсегда, вытравить из человеческой души тоску о духе. И хотя в тот раз арабизм не задушил Европу, наткнувшись на боевую сталь все еще великих королей, намерение это никуда не пропало и даже преумножилось, войдя раскаленной иглой
бездуховного фантазирования в сам принцип папства: строй на земле и не засматривайся на небо. Медленно, постепенно, туго Европа сдавалась своему великому недоброжелателю и торговцу у нее же краденым: вернулся, переиначенный для меркантильного употребления, арабизированный Аристотель, с напрочь отсеченным над головой нимбом Самодуха, пришли, один за другим, Пифагор, Сократ и Платон, но какие-то неузнаваемо переиначенные, справа-налево, будто и не ведавшие, откуда им привалило их сверхчеловеческое богатство… короче, все пошло вниз, вниз и вниз, хотя казалось, что прет наверх. И не оставалось у
рыцаря храма никакого иного пути, кроме как
рубить нечисть, иначе пропадешь сам. Рубить, но без ненависти, без злодейства. Просто расчищать путь. Не пускать. Охранять. Быть стеной и границей.
Таков был Орден тамплиеров.
Лайош Кардош оставил мир задолго до того, как истерзанные инквизиторскими пытками братья рыцари уступили, один за другим, кровавому коту-Багомету, а последний великий магистр ордена, честнейший в мире Де Молле, сгорел живьем, перед этим не удушенный, на костре… Все было забыто, опозорено, стерто. Но в роду Кардошей рождались мальчики, и имя это не смылось в безмолвие: прадед Евы скакал в мадьярской кавалерии рядом с Шандором Петефи и снес саблей немало голов, хотя мог бы, будучи графом, жить и поспокойнее. Остатки его поместья можно найти в Бадачони и теперь, и это как раз он хаживал к той прекрасной шинкарке, о которой Шандор слагал свои чудесные песни…
Ева помнит свою бабушку, Ольгу Кардош: подвижная, хоть и с палкой, старуха в неизменно длинной, широкой юбке и в пестром мадьярском платке. Она знала много старых венгерских песен, таких старых, что и спеть-то их уже никто сегодня не может, эти степные о чем-то жалобы, о цветущем где-то над Тиссой миндале, о бедной, маленькой, несчастливо покинутой родине… Она пела их без всякого сопровождения, хотя неплохо играла на фисгармонии, и ее иссохший от времени, никак не поставленный голос порой достигал пугающей выразительности, возвращая из навсегда ушедшего прошлого не доступную уже сегодняшним душам скорбь и тоску, и наивную, детскую радость. Как глубоко простиралась прежняя